Квартет Розендорфа
Шрифт:
Далее. Я придерживаюсь мнения, что если какая-то мелодия переходит от одного инструмента к другому, то все четверо музыкантов не обязаны исполнять ее в одном духе, как это обычно принято. Конечно, есть особая прелесть в повторении мелодии на разной высоте, но я воспринимаю квартет как суть человеческих переживаний, где даже правда не одна и та же, когда исходит от разных (людей. Особенно интересует меня случай четырех разных толкований пусть даже самого простого музыкального высказывания, вроде тех квинт, которыми открывает свой квартет Гайдн.
Из-за этого моего мнения у Литовского и фройляйн Штаубенфельд зародилась мысль, что я непостоянен в своих суждениях. Они считают (Литовский высказал это, а фройляйн Штаубенфельд, натирая смычок канифолью, кивнула в знак согласия столь энергично, как способна кивнуть, только если чем-то недовольна), что такая точка
Подсознательно даже нашей Эве знаком, я уверен, экзистенциальный страх, какой испытываешь, вступая в лес, конца которому не видно. Тебе необходимо наметить промежуточные пункты, потому что иначе ты не сделаешь ни единого шагу, страшась, что никогда не дойдешь до следующего… Осознанно Эва не называет вещи своими именами, но внутреннее чувство говорит, что ей, как и знаком страх перед безумием, безотчетный страх перед самим существованием, что она, как и я, хватается за эти звуки, ведущие от часа к часу, от минуты к минуте…
Читаю, то, что написал на прошлой неделе и смеюсь.
Какое право имею я говорить о том, что чувствует фройляйн Штаубенфельд? Чего она страшится и какой ее внутренней потребности отвечав музыка? Мы ведь не обменялись с нею ни единой фразой (кроме одного-единственного случая, когда она спросила меня как здешнего старожила, верно ли, что сейчас опасно ездить за город из-за того, что участились нападения арабов…).
Я слышал кое-какие сплетни, из которых много не узнаешь. Говорят, она еврейка только наполовину, со стороны матери, а со стороны отца при надлежит к знатному прусскому семейству. Ее настоящая фамилия «фон Штаубенфельд», но она предпочла уничтожить «фон» по соображениям, о которых умалчивает (я возвращаю ей эту приставку, когда она злит меня своей спесью). Марта, жена Литовского, говорит, что фон Штаубенфельд не отец Эвы, а муж, с которым она разошлась. Она бы с удовольствием вообще отказалась от фамилии и всякой памяти об этом человеке — он, видно, пытался вычеркнуть еврейку из своей биографии, чтоб это не помешало его продвижению на самые верхи нацистского рейха. Поскольку же Эве не удалось отказаться от фамилии, указанной в документах, она удовольствовалась тем, что сняла с головы венец, бросив его в пыль, — смирение паче гордости.
Я с трудом верю в эту историю, хотя в ней есть, конечно, и какое-то зерно истины. Мне трудно поверить, что и юнкер, чья семья правила Германией на протяжении нескольких поколений, не может найти способ очистить свою жену от еврейства. Мне трудно представить себе мужчину, имеющего глаза, который согласился бы отказаться от такой впечатляющей женщины, как Эва Штаубенфельд. Мне легче представить короля, отказывающегося от короны ради женитьбы на ней. Я склонен думать, что если Эва рассталась с мужем, то по своей инициативе, потому что он не удовлетворял ее требованиям — «фон» он или не «фон». Но может, все эти рассказы вообще высосаны из пальца. Постоянное молчание нашей альтистки просто подсказывает какую-то волнующую романтическую историю, которая хорошо сочетается с ее великолепной внешностью, с ее таинственным лицом. Марта, немного скучающая оттого, что у нее мало учеников. (она дает уроки лечебной физкультуры), занимается секретами своей сдержанной подруги с горячностью,
И если я позволяю себе сказать, что у фройляйн Штаубенфельд есть какая-то близость к мрачной и безумной стороне человеческих переживаний, то заключение это основано не на знаниях, — я знаю еще меньше товарищей, которые не знают почти ничего, — а на тяготении Эвы к современной музыке, которую даже Розендорфу подчас трудно понять.
Наш репертуар включает в себя пока что только музыку классиков и романтиков. Мы играем главным образом квартеты великих немцев. Ради выходцев из Восточной Европы исполняем также квартеты Бородина, Дворжака и Чайковского — тогда на лице Розендорфа блуждает тонкая ироническая усмешка.
Он нарочно подчеркивает сентиментальный характер славянских мелодий, которые, по его словам, «слишком легко берут за душу». Это как бы примирение с расхожими вкусами, не чуждыми даже публике, слушающей камерную музыку. По просьбе Эвы Штаубенфельд мы в будущем введем в свой репертуар также квартеты Равеля и Дебюсси. Но ни одного действительно современного квартета. Может быть, будем играть «Просветленную ночь» Шенберга — прекрасный романтический секстет, написанный прежде, чем он изобрел свою «систему». В похвалу Розендорфу скажу, что он не оправдывает своего отказа от исполнения современной музыки невежеством публики. Он признает, что это его вина. Хотя ему не чуждо любопытство к сочинениям наших современников, Он еще не уверен, что способен их играть, поскольку это не его музыка. Ему трудно играть произведение, если оно «не говорит с ним на его языке». Он, правда, может играть пьесы Шенберга и Альбана Берга, написанные нотами, с довольно ясными композиторскими указаниями, но опасается, что это будет механическое, ненастоящее исполнение. Розендорф сможет играть такую музыку только тогда, когда она «затронет его душу». Может быть, это недостаток его музыкальной личности, и ему остается только сожалеть об этом, но лучше признаться в таком недостатке, чем делать вид, будто проник в глубины только для того, чтобы «не отставать от времени».
Это проявление интеллектуальной честности, которым не стоит пренебрегать. У Литовского вот нет скромности признаться, что он не понимает современной музыки. По его мнению, эта музыка просто «помешательство» посредственностей, которые готовы на «новаторство любой ценой». Не могут писать, как Брамс, и потому совершенно отрываются от традиций предшественников. В этой бесхозной области, где можно делать что угодно, их не поймают на ошибках. «На такой олимпиаде, где можно прыгать как в голову взбредет, они без труда поставят сколько хочешь рекордов», — говорит Литовский.
В этом вопросе в нашем квартете двое на двое. Это единственная область, где мы с Эвой заодно. Эта музыка, пользуясь определением Розендорфа, говорит с нами на понятном нам языке.
Если бы Эве была свойственна интеллектуальная любознательность, то ее любовь к современной музыке можно было бы объяснить потребностью узнать новое. Молодые люди, наши современники или старше нас на одно-два поколения (в эпоху таких перемен каждое десятилетие — уже поколение) слышат ритмы времени. А как же мы? Разве у нас уши заложило? Образованный человек не кривит душой, когда просит, чтобы ему еще и еще раз проиграли эти странные звуки, сотворенные нашим безумным веком. В результате повторного прослушивания рождается понимание того, что это не отрыв, а поиск форм выражения, отвечающих нашему времени.
Но ведь Эва не из любознательных. Когда говорят о поэзии или живописи, ей скучно. Если мы разговоримся у дверей, она просто исчезнет, не станет ждать нас, хотя все мы идем домой одной дорогой — на север по улице Элиэзера Бен-Иехуды, и эта прогулка вместе — почти единственная возможность услышать блестки остроумия Эгона Левенталя и поговорить о чем-то, кроме музыки.
Отсюда я заключаю, что ее тяга к современной музыке по-настоящему глубока. Я впервые почувствовал это, когда мы заговорили о знаменитых скрипачах. Я сказал, что преклоняюсь перед Йозефом Сигети, и не потому, что он играет лучше всех, — это вообще какое-то мещанство: пытаться классифицировать художников такого уровня, как будто их достижения поддаются измерению, — а за его вклад в развитие современной музыки. Он согласился записать в одной фирме грамзаписи знаменитые скрипичные концерты при условии, что будет записан также Концерт для скрипки Прокофьева.