Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
Чуть ли не на следующий день по моем приезде в Ясную Поляну он предложил мне прогуляться с ним, и мы пошли по большому яблочному саду, потом вдоль каких-то канав, мимо огородов. Мне было необходимо говорить с ним о «Северном вестнике», чтобы просить его об участии в нем, но это было стеснительно, и я молчала. Он заговорил сам, стал расспрашивать о мотивах, побудивших меня взяться за это дело, и о том, на какие средства я его веду ‹…›.
Во всех таких беседах меня поражала его манера говорить, его язык – энергичный, отрывистый, образный, богатый оттенками и выражениями, не исключая обычных «интеллигентских» выражений и галлицизмов, которые никогда почти не встречаются в его письменной речи.
Это различие между устным и письменным языком Толстого долго заставляло меня задумываться. Кто не знает его манеры, особенно в статьях, громоздить одно придаточное предложение на другое, как бы закручивая спиралью основную мысль фразы и не стесняясь повторением одних и тех же относительных местоимений и наречий. Эту его особенность хорошо сознают и члены его семьи. Я помню,
– Смотрите пожалуйста, какой язык вдруг пошел! Что за оказия?… Папа ведь обыкновенно пишет совершенно невозможным образом, а тут – вы послушайте… Аа! вот в чем дело! Это его цитата из Вогюэ [60] . Ну, тогда все ясно. Папа ведь отлично переводит.
60
В главе VI трактата «Царство Божие внутри вас» Толстой поместил в собственном переводе большой отрывок из статьи Эжена Вогюэ: «A travers L’excposition. IX. Derniers remarques». – Revue des Deux Mondes», 1889, novembre. Об этой статье Вогюэ Толстой упоминал еще в дневниковой записи от 22 ноября 1889 г. (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 50. С. 181–182). Приведя пространную выписку из статьи Вогюэ в «Царстве Божием внутри вас», Толстой заключал: «… люди, которые, как Вогюэ и др., исповедуя закон эволюции, признают войну не только неизбежной, но полезной и потому желательной, – эти люди страшны, ужасны своей нравственной извращеностью» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 28. С. 129).
И действительно, в переводах Толстого язык бывает легок, жив, энергичен, как в чисто-художественных его описаниях и в устной речи. Его бесчисленные корректурные помарки на переводе «Дневника Амиеля» пленяли всех в нашей редакции тонкостью оттенков и гибкостью оборотов [61] .
Язык Толстого, со всеми его характерными неправильностями, всегда великолепен, когда он говорит или пишет из своей художественной природы, когда он видит перед собою то, что пишет, когда он непосредственен, стремителен в своих настроениях. Но когда он говорит от разума или от рассудка, на темы, которые кажутся ему особенно важными и ответственными, стараясь быть особенно добросовестным в передаче своей мысли, он точно побеждает при этом огромные трудности; он точно отбивается и отгораживается в это время от подступающей к нему со всех сторон образной, красочной, чувственно-восхитительной стихии жизни, которая повлекла бы его полную сил и страстей художественную душу по иным путям, прочь от всего того, что он раз навсегда признал единственно важным и достойным человеческого назначения.
61
Редактировал Толстой перевод извлечений из дневника Амиеля (перевод с французского М. Л. Толстой) не только в гранках (декабрь 1893 г.), но и в рукописи еще в феврале 1893 г.
Я помню, как мы говорили с ним однажды о западноевропейских анархистах-бомбистах и он, возмущаясь их доктриною, вдруг сказал:
– А все-таки они мне гораздо милее всяких либералов. Сумасшедшие, конечно, но, по крайней мере, натура есть.
Он задумался, усмехнулся, покачал головой и проговорил, точно разговаривая с самим собою:
– Севастопольские гранаты мне вспомнились… Как она, бывало, летит мимо, воет, дух захватывает… И вдруг треснет где-нибудь поблизости… Хорошо!..
Это «хорошо» было сказано с таким заразительным чувством, что я вдруг представила себе своеобразную прелесть этой минуты, – когда граната разрывается на поле сражения, – и засмеялась ‹…›.
Толстой горяч и нетерпелив. Когда ему нужно быть терпеливым, это, очевидно, стоит ему страшных усилий. Он старается справиться с собою, и тогда даже устный язык его становится таким же тяжелым, как в его философских писаниях. Ему бывает трудно доказывать людям то, что дух его созерцает уже как самоочевидное. Я помню, например, как он однажды в Москве с необыкновенным терпением, стараясь не раздражаться непонятливостью собеседника, излагал одному своему прежнему знакомому, старому светскому человеку, приехавшему откуда-то с Ривьеры, сущность своих религиозных и нравственных воззрений. Он говорил медленно, слово за словом, точно напряженно вертя ручку туго двигающегося колеса от какой-то машины. Когда гость ушел, я сказал Толстому:
– И охота это вам, Лев Николаевич, растолковывать свои идеи такому господину. Разве он понял что-нибудь?
– А вы думаете, не понял? – живо ответил он, встал, встряхнулся, рассмеялся, потом опять стал серьезным:
– Сначала-то я из вежливости: он первый ведь начал про это, а потом… Не знаю, право, как тут быть… думается, все-таки нужно объяснять людям в таких случаях.
Горячность, нетерпеливость, страстность Толстого дают себя чувствовать и в тех случаях, когда что-нибудь безотчетно не нравится его реалистически-художественной натуре, и в тех случаях, когда что-нибудь резко противоречит его нравственным воззрениям. Точно так же и завоевать его симпатии можно как с непосредственно-художественной, так и с идейной стороны его существа. В этих случаях он способен иногда не замечать обратной стороны подкупившего его явления.
Так, ему нравится иногда, за моральную тенденцию, какой-нибудь рассказ, и он уже не обращает внимания на его художественную негодность. А между тем я помню, с каким увлечением он говорил о нашумевшем в то время романе
62
О романе Жоржа Дюморье «Трильби» (СПб., 1896) в дневнике Толстого 27 февраля 1896 г. высказано прямо противоположное мнение: «Читал „Трильби“ – плохо» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 53. С. 80).
63
Отзывы Толстого о Золя не ограничивались одним лишь отрицанием. Он хорошо знал его произведения, особенно высоко ценил его роман «Земля»: «Есть недостатки, но только в этом романе в первый раз мы видим настоящего, реального французского крестьянина» (Русанов А. Г. Воспоминания о Л. Н. Толстом. Воронеж, 1937. С. 161). В манере Золя ему не нравился оттенок «дидактики» (Литературное наследство. Т. 37–38. С. 550), а также наблюдавшееся иногда у писателя нарушение чувства художественной меры.
Я пробовала возражать ему. Он упорно твердил:
– Нет, нет, ничего в нем не понимаю.
– И про «Нору» вы то же скажете?… [64] Ведь это уж совсем простая, реалистическая вещь.
– И про Нору… Нисколько не лучше ‹…›.
В кажущихся непоследовательностях Толстого есть своя психологическая последовательность, коренящаяся в его двойственной природе и ее непрерывных борениях. И потому часто самая эта его непоследовательность художественно и человечески подкупает душу.
64
Драма Ибсена «Кукольный дом» (1879). На немецкой и русской сцене за ней укрепилось название «Нора» (по имени героини пьесы). Толстой часто повторял, что он не понимает Ибсена, «сложности» его художественных приемов, говорил о недостаточной «выдержанности» характеров в ибсеновских пьесах (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 66. С. 45).
Я помню, как однажды в Москве, в то время, когда Толстой задумывал свой труд об искусстве и в разговорах возмущался известными видами музыки, я услышала, находясь в нижнем этаже у лестницы, как сверху раздались звуки вальса.
– Послушайте! – сказала Татьяна Львовна, прервав нашу беседу. – Знаете, кто это играет? Папа. Это вальс его собственного сочинения [65] . Но он очень стесняется этого.
Я видела его также играющим на рояле со скрипкою Крейцерову сонату. Лицо его, несколько приближенное к нотам, было строго и светло-серьезно.
65
Нотная запись вальса, сочиненного Толстым, сохранилась. См.: Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого: Записи за пятнадцать лет. Т. 1. С. 359–360.
В эти минуты он не боролся с Бетховеном [66] .
Один раз Лев Николаевич и покойный Н. Н. Ге, живший в то время в Москве и постоянно сидевший у Толстых, предложили мне пойти вместе с ними в Третьяковскую галерею. Помню их обоих перед «Распятием» Васнецова, которое оба очень не одобряли. Патетический реалист Ге только что написал свое нашумевшее тогда «Распятие», которым Толстой страстно увлекался [67] . Стоя перед Васнецовым, Ге говорил, указывая на ангелов с большими крыльями:
66
Автор мемуаров имеет в виду распространенное представление о неприятии Толстым творчества Бетховена, поводом для которого явились действительно резкие высказывания о композиторе (см., например, дневниковые записи 1896–1897 гг.). Но также верно и другое: Толстой любил произведения Бетховена, наслаждался его музыкой. В одном из писем 1857 г. он рассказывал: «Здесь никто, ни становой, ни бурмистр мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слезы умиления» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 60. С. 222). В записи А. Б. Гольденвейзера о музыкальных произведениях, особенно любимых Толстым, список сочинений Бетховена – самый значительный по своему объему: он превышает перечень даже моцартовских вещей (Гольденвейзер А. Б. Список музыкальных произведений, любимых Толстым. – Центральный Государственный Архив литературы и искусства (Москва), ф. 122, оп. 1, ед. хр. 2015).
67
Картина Н. Н. Ге «Распятие» («Казнь Христа на кресте». 1892–1894). Толстой особенно высоко ценил это произведение своего давнего друга и единомышленника. См. воспоминания Л. Гуревич. Т. Л. Сухотина-Толстая была свидетельницей того большого душевного волнения, которое вызвала у Толстого первая встреча с картиной Н. Н. Ге (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. С. 286).