Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
Но вот неожиданно открывается дверь, и в комнату входит Лев Николаевич. «Вы уже спать собираетесь? Ведь еще рано! А я вот зашел к вам, чтобы попросить вас показать нам ваши мимические представления. Я только что получил письмо от Стасова. Он просит, чтобы вы нам это непременно показали».
Я пробовал отказываться, но Лев Николаевич настаивал: «Пойдемте наверх, там все вас ждут».
Пришлось подчиниться, и я пошел с ним в зал. Мне стало немного жутко: общество мне было мало знакомо, а главное – тут был сам Лев Николаевич, перед которым, казалось мне, стыдно было показывать такие пустяки, которыми я обыкновенно развлекал своих товарищей. «Льву Николаевичу это очень нравится, не робейте»! – шепнул мне Репин и, взяв меня за руку, усадил меня посреди стола, предложив всем гостям рассесться против меня. Лев Николаевич стал против меня в обычной своей позе, заложив руки за пояс, и уставился на меня своими умными, серьезными глазами. Все ждут, надо решиться, и я, овладев собою, стал изображать портного, который кроит, вдевает нитку в иголку, шьет и утюжит. Слышу громкий смех Льва Николаевича, – он так заразительно смеется, что за ним хохочут все, и я сам начинаю смеяться. «Левушка, – говорит Софья Андреевна, – ты мешаешь», – и Лев Николаевич отходит в сторону. Он не смеется
42
Об одном из таких эпизодов, относящихся к 1897 г., писал Б. А. Гольденвейзер: «Иногда в виде отдыха Гинцбург рассказывал и представлял комические сценки и рассказы, на что он великий мастер. Лев Николаевич при этом от души и по-детски смеялся» (Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого: Записи за пятнадцать лет: в 2 т. Т. 1. М., 1922. С. 11).
На следующий день утром, выйдя в сад, я услышал, как кто-то повторяет мой вчерашний рассказ об ученике, отвечающем урок. Оглядываюсь – это Лев Николаевич, увидевший меня в окно и зовущий меня к себе таким не совсем обычным способом.
Прошло несколько лет. Я приехал в Ясную Поляну после того, как Лев Николаевич перенес тяжелую болезнь. Он мне показался тогда значительно постаревшим. Расспрашивая меня о некоторых знакомых и художниках, он коснулся некоторых вопросов искусства и вдруг спросил: «А сегодня покажете нам?» – «Неужели вы не забыли и вам не надоело то, что вы столько раз видели?» – заметил я. «Нет, то, что интересно, можно долго смотреть. А вот если вам не хочется показывать, то посмотрите сперва, какие вещи нам покажет мой приятель «Сулер» [43] . Как интересно и талантливо он изображает животных! Посмотрите, и вам самому захочется показать нам ваши сценки».
43
«Сулером» Толстой называл покойного режиссера Московского Художественного театра Л. Сулержицкого. (Прим. И. Я. Гинцбурга.)
Действительно, то, что показал нам Сулержицкий, было так курьезно, смешно и талантливо, что все от души хохотали. Походкою, движениями рук и ног Сулержицкий так изображал слона, а затем рыбу, что мы точно в действительности видели этих различных и ничем не походящих на человека животных.
– Что, – сказал Лев Николаевич, продолжая смеяться, – не правда ли, талантливо? [44]
Конечно, пришлось и мне показывать свое.
Толстому исполнился уже тогда 81 год. Разумеется, простой потребностью в развлечении и желанием отдохнуть нельзя объяснить этого маленького пристрастия Льва Николаевича к забавам и невинным шуткам. Вечно занятый своими глубокими идеями, глядевший своими проницательными глазами в глубь времени, он, вместе с тем, страстно любил наблюдать и окружавшую его живую жизнь. Мельчайшие подробности, мельчайшие черты в характере собеседника не ускользали от его острого взора, – взора не судьи, не критика, а художника, всегда влюбленного в разнообразную и сложную природу человека. И, беседуя с кем-нибудь, он не только чувствовал и изучал своего собеседника, но видел и замечал все то, что делалось вокруг.
44
Т. Л. Толстая вспоминала о Л. А. Сулержицком: «Благодаря своей острой наблюдательности Сулер умел удивительно хорошо подражать людям, животным, птицам и даже предметам. И так как его художественное чутье не допускало ничего банального, грубого и крикливого, то смотреть на него и слушать его было настоящим эстетическим наслаждением» (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. М.: «Художественная литература», 1976. С. 301.).
– Что вы тут читаете, что вы рассматриваете? – спрашивал обыкновенно Лев Николаевич того, кто, отделившись от собравшегося общества, углублялся в чтение или рассматривал какие-нибудь картинки.
Это ощущение радости жизни не мешало, конечно, Толстому работать, не мешало ему предаваться своим глубоким размышлениям о смысле жизни и о смерти.
Еще большее соответствие я находил между его идеями добра и любви и его личным отношением к окружающим, к семье, к друзьям и посетителям. Он верил в духовную силу людей, но относился терпимо к их человеческим слабостям, а иногда невольно поощрял эти слабости. Мне часто приходилось наблюдать, как Льву Николаевичу бывали неприятны предложение или просьба какого-нибудь приезжего гостя. В первый момент Толстой, со свойственными ему прямотой и искренностью, категорически отказывал; но, подумав и решив, что эта неприятность имеет для него не столько принципиальное значение, сколько чисто личное или что его отказ причинит горе или неудобство другому, Лев Николаевич тут же соглашался ‹…›.
Насколько Лев Николаевич был непреклонен, резок и бесповоротен в основных вопросах, на которых он строил свое мировоззрение, настолько же он бывал уступчив, в высшей степени предупредителен и деликатен, когда это касалось его личных удобств (всегда готовый отказаться от них) и удобств других (всегда готовый удовлетворить их).
Эта благодарная борьба со своими страстями, личными удобствами и желаниями, в интересах других, была в нем постоянно. Этим и объясняется то кажущееся участие, которое Лев Николаевич принимал в житейской обстановке, мало соответствовавшей его личным требованиям к жизни. Боязнь лишить кого-нибудь невинного удовольствия и причинить кому-нибудь неудобство заставляла его терпеть неприятности самому и испытывать даже горе. Меня поразило (когда я был в первый раз в Ясной Поляне в 1891 году), что, в то время как внизу, в своем рабочем кабинете, Лев Николаевич обдумывал свои мировые идеи, над ним, в зале, беспрестанно гудела балалайка, а иногда раздавался топот танцующих.
Только такая всеобъемлющая душа, как душа Толстого, могла охватывать задачи, касающиеся блага всего человечества, и гуманно и просто разрешать мелкие вопросы, касающиеся каждого отдельного человека. Кто имел счастливую возможность лично знать этого мудреца, кому удалось наблюдать Толстого в его частной жизни, тот понимает, что все, казавшееся противоречивым, на самом деле выражало огромное богатство и ширину натуры гениального художника, к которому неприложимы обычные мерки и поверхностные суждения ‹…›.
Вместе с Владимиром Васильевичем Стасовым мы приезжали в Ясную Поляну несколько раз. Оставались мы там по нескольку дней. Особенно запомнился мне наш последний совместный приезд. Это было в 1904 году, в середине августа [45] ‹…›.
Приехали мы под вечер, прямо к обеду. Лев Николаевич и Софья Андреевна выскочили из-за стола и обнялись со Стасовым. Нас усадили обедать. Стасов сел рядом с Софьей Андреевной, а я – между Львом Николаевичем и каким-то незнакомцем.
45
Ошибочно названа дата: не середина августа 1904 г., а 3–6 сентября 1904 г.
– Вы не знаете его? Это художник Орлов, – отрекомендовал мне моего соседа Лев Николаевич. – Вы, вероятно, видали его работы.
И тут же более тихим голосом сказал мне:
– Это замечательный художник.
Начались оживленные разговоры, и все с особенным вниманием слушали интересные рассказы Стасова о наших приключениях во время путешествия. Стасов был в ударе и рассказывал так интересно, что все дружно смеялись.
– Смотрю я на вас и любуюсь вами, – сказал ему Лев Николаевич. – Какой вы бодрый, веселый и юный еще.
Лев Николаевич начал шутить и, в свою очередь, рассказал нам смешной анекдот.
После обеда разбрелись – одни писать, переписывать и корректировать новые вещи Толстого, а другие по своим делам. Мы со Стасовым остались со Львом Николаевичем.
– Что вы теперь, Лев Николаевич, пишете? – спросил его Стасов.
– Да вот работаю над большим календарем с изречениями [46] , кончаю другие вещи, пишу и о Шекспире. Не знаю, напечатают ли это теперь. Пускай это появится после моей смерти, и уже потом меня ругают и бранят [47] .
46
Речь идет о «Круге чтения», составлявшемся в 1904–1905 гг.
47
В описываемое время Толстой работал над повестью «Хаджи-Мурат». Критический очерк «О Шекспире и о драме» писался им с сентября 1903 по январь 1904 г. «Хаджи-Мурат» при жизни Толстого опубликован не был. Очерк «О Шекспире и о драме» впервые появился в 1906 г. в «Русском слове»; отдельным изданием вышел в 1907 г.
И он начал излагать свой, уже известный теперь взгляд на Шекспира. Осторожно и мягко пробовал Стасов защищать Шекспира от жестоких порицаний Толстого, но Лев Николаевич не только не смягчал своих нападок, но всякий раз еще сильнее их выражал. Признаться, я опасался, чтобы спор не обострился. Мои опасения разделял и находившийся в комнате П. А. Сергеенко. Насколько я понял тогда, Лев Николаевич ставил Шекспиру в вину главным образом то, что Шекспир не любил простого народа, что он сочувствовал тенденциям высших классов и что вообще Шекспир был поклонником аристократии [48] .
48
Отношение Толстого к творчеству Шекспира имеет длительную и сложную историю, исполненную сомнений, внутренней борьбы со своим исключительным, субъективным, но, как потом оказалось, устойчивым и неколебимым взглядом: «Не согласие мое с установившимся о Шекспире мнением не есть последствие случайного настроения, или легкомысленного отношения к предмету, а есть результат многократных, в продолжение многих лет упорных попыток согласования своего взгляда с установившимися на Шекспира взглядами всех образованных людей…» Толстой в течение пятидесяти лет упорно обращался к Шекспиру, читал и перечитывал его в оригинале и в лучших по тому времени переводах; придирчиво изучал природу шекспировских характеров, драматических коллизий, и особенно – язык, языковую стихию созданий Шекспира. Неприятие его творчества сменялось временным «примирением». «Вчера вечером много говорил Левочка о Шекспире и очень им восхищался; признает в нем огромный драматический талант», – записывает С. А. Толстая 15 февраля 1870 г. Но к этой записи вскоре последовало дополнение: «Хвала Шекспиру была кратковременна, в душе он его не любит…» В своей мемуарной книге о Толстом Бунин приводит любопытные воспоминания Е. М. Лопатиной: «Однажды он сказал про Шекспира: „Мои дети его совсем не понимают, всего замечательного, что есть в Шекспире, они не могут, конечно, понять, схватывают только мои бранные слова о нем“» (Бунин И. А. Собрание сочинений: в 9 т. Т. 9. М.: «Художественная литература», 1967. С. 85).
Первые «парадоксальные» высказывания Толстого о Шекспире относятся еще к середине 1850-х годов. Первоначально неприятие Шекспира было вызвано мятежным чувством протеста против непререкаемых авторитетов, общепризнанных истин; этим чувством «ниспровергателя» были продиктованы порой и резкие высказывания Толстого о творчестве Гете, Бетховена, Баха, Вагнера.
В конце жизни, у позднего Толстого, отрицание Шекспира сложилось в целую философскую систему, связанную с его общими взглядами в годы духовного перелома. Знаменитый критический этюд Толстого «О Шекспире и о драме» (1904) есть по существу прямое продолжение трактата «Что такое искусство?». В основу поэтики Толстой ставит прежде всего нравственный, этический критерий. Шекспир «не укладывался» в нравственное учение Толстого. Мысль, отмеченная мемуаристом, соотносится с одним из положений, высказанных в заключении VI главы, где содержание пьес Шекспира определяется Толстым как отражение «пошлого миросозерцания, считающего внешнюю высоту сильных мира действительным преимуществом людей, презирающего толпу, то есть рабочий класс, отрицающего всякие, не только религиозные, но и гуманитарные стремления, направленные к изменению существующего строя» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 35. С. 258).