Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
Поэтому в каждом художественном произведении мы находим для себя нечто новое, поучаемся. Вот вы, сказал Лев Николаевич, в изображении мужика даете тот самый образ, который каждый из нас видел в действительности, но вы сумели заметить и передать в нем то, чего нами не примечалось, и я сам увидел в этом образе нечто для себя новое…
В том же разговоре меня удивило и опечалило отрицательное отношение Льва Николаевича к Шекспиру [205] . Лев Николаевич утверждал, что люди, принадлежащие к так называемому высшему классу, восторгаются Шекспиром только потому, что считают нужным это делать, просто по общепринятому ходячему мнению о его гениальности, но не дают себе отчета, в чем же, собственно, мировое значение художественных произведений Шекспира; серьезно мыслящим людям чужд интерес к тому, что изображает Шекспир; его пьесы устарели: кому теперь какое дело, что кто-нибудь полюбил или разлюбил кого-нибудь; личные страсти, столкновения и интриги – все это не может уже захватывать души современного человека; от художественного произведения
205
Отношение Толстого к творчеству Шекспира имеет длительную и сложную историю, исполненную сомнений, внутренней борьбы со своим исключительным, субъективным, но, как потом оказалось, устойчивым и неколебимым взглядом: «Не согласие мое с установившимся о Шекспире мнением не есть последствие случайного настроения, или легкомысленного отношения к предмету, а есть результат многократных, в продолжение многих лет упорных попыток согласования своего взгляда с установившимися на Шекспира взглядами всех образованных людей…» Толстой в течение пятидесяти лет упорно обращался к Шекспиру, читал и перечитывал его в оригинале и в лучших по тому времени переводах; придирчиво изучал природу шекспировских характеров, драматических коллизий, и особенно – язык, языковую стихию созданий Шекспира. Неприятие его творчества сменялось временным «примирением». «Вчера вечером много говорил Левочка о Шекспире и очень им восхищался; признает в нем огромный драматический талант», – записывает С. А. Толстая 15 февраля 1870 г. Но к этой записи вскоре последовало дополнение: «Хвала Шекспиру была кратковременна, в душе он его не любит…» В своей мемуарной книге о Толстом Бунин приводит любопытные воспоминания Е. М. Лопатиной: «Однажды он сказал про Шекспира: „Мои дети его совсем не понимают, всего замечательного, что есть в Шекспире, они не могут, конечно, понять, схватывают только мои бранные слова о нем“» (Бунин И. А. Собрание сочинений: в 9 т. Т. 9. М.: «Художественная литература», 1967. С. 85).
Первые «парадоксальные» высказывания Толстого о Шекспире относятся еще к середине 1850-х годов. Первоначально неприятие Шекспира было вызвано мятежным чувством протеста против непререкаемых авторитетов, общепризнанных истин; этим чувством «ниспровергателя» были продиктованы порой и резкие высказывания Толстого о творчестве Гете, Бетховена, Баха, Вагнера.
В конце жизни, у позднего Толстого, отрицание Шекспира сложилось в целую философскую систему, связанную с его общими взглядами в годы духовного перелома. Знаменитый критический этюд Толстого «О Шекспире и о драме» (1904) есть по существу прямое продолжение трактата «Что такое искусство?». В основу поэтики Толстой ставит прежде всего нравственный, этический критерий. Шекспир «не укладывался» в нравственное учение Толстого. Мысль, отмеченная мемуаристом, соотносится с одним из положений, высказанных в заключении VI главы, где содержание пьес Шекспира определяется Толстым как отражение «пошлого миросозерцания, считающего внешнюю высоту сильных мира действительным преимуществом людей, презирающего толпу, то есть рабочий класс, отрицающего всякие, не только религиозные, но и гуманитарные стремления, направленные к изменению существующего строя» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 35. С. 258).
Такие взгляды на искусство шли совершенно вразрез с моими, и я стал возражать. Лев Николаевич горячо оспаривал меня. Но и тогда, как и во всех последующих разговорах в его присутствии, меня поразила та серьезность, с которою он считался с чужими мнениями, хотя бы эти мнения принадлежали человеку, перед которым Лев Николаевич стоял на недостигаемой высоте научных знаний и философской мысли.
К каждому собеседнику он относился, как к равному себе. Спорил он горячо, резко, но надо было видеть эту чистую, искреннюю радость, которой светились его глаза, когда он находил сочувствие в своем слушателе, или видел, что мысль его понята собеседником.
Мне ясно стало, до какой степени несправедливо распространенное в обществе мнение о том, что Лев Николаевич рисуется своими проповедями, что не проводит в свою жизнь своего учения, словом – делаемые ему упреки в его неискренности. Я вынес твердое убеждение в том, что каждое слово Толстого вытекает из глубины его сердца, что его проповедь – результат не только величайшей работы мысли, но и сильнейших душевных мук, тех мук, которые может дать человеку необъятная ширь воображения. И мне казалось, что в душе Льва Николаевича совершается трагедия, что беспощадность самоанализа лишает его возможности найти удовлетворение в самом себе, что он не находит в самом себе того, что признает необходимым для человеческой жизни и чего требует от других, сознает в себе противоречие с непосредственным чувством, борется сам с собой; и в этом раздвоении – его страдание.
На следующий день была генеральная репетиция. Исполнение пьесы в общем было удачным. Покойная Мария Львовна Толстая с удивительной простотой и юмором исполняла роль кухарки. Звездинцева играл С. А. Лопухин, давая необыкновенно жизненный образ изящного, мягкого, увлекающегося, готового от увлечения даже прилгнуть, много пожившего барина, угнетаемого несдержанною нервозностью своей жены. Н. В. Давыдов с убедительностью произносил многословную речь на спиритическом сеансе и от души огорчался бестактностью присутствовавшей на сеансе молодежи, в роли профессора; да и все остальные роли
Воодушевление исполнителей было полное. Лев Николаевич был доволен и весело подбадривал актеров своими меткими замечаниями. Как зритель, Лев Николаевич был необыкновенно приятен. Чувствовалось отношение к актерам участливое, доброжелательное, с оттенком той наивности, которая, как я замечал, свойственна впечатлительности старых людей, видавших русскую сцену в ее прошедшую славную эпоху господства величайших талантов. В его критике не было и тени той педантичной требовательности и той холодной строгости анатомического исследования игры актера, которые составляют отличительные свойства современной театральной критики и способны погасить в актере всякую искру увлечения. Он отдавался впечатлению доверчиво, всей полнотою души. Генеральная репетиция прошла с полным успехом.
Наступил спектакль. Лев Николаевич был полон оживления. Он то приходил за кулисы и смотрел грим, восторгаясь удачной гримировкой или костюмом, то ходил по рядам публики и с увлечением рассказывал, как репетировалась пьеса и как кто играет. Увидев меня за кулисами в костюме и полном гриме, Лев Николаевич вышел в публику и объявил:
– Лопатин, как выйдет – всех уморит. Уморит, уморит!.. – повторял он, хохоча до слез.
Такое предсказание до того меня смутило, что я несколько омрачнел. «Что же это со мной делает Лев Николаевич? – думал я. – Каково мне выходить на сцену при ожидании публики увидеть во мне нечто до того великолепное, что можно «умереть от смеха». И я играл уже не с тем подъемом, как на генеральной репетиции. Я даже высказал по этому поводу свою досаду Льву Николаевичу.
– Ну, да это для вас вышло не так, – ответил он, – а для нас-то так. По-моему – превосходно.
Так были сыграны в первый раз «Плоды просвещения», 30 декабря 1889 года [206] .
С моим участием в первом представлении «Плодов просвещения» связано другое артистическое предприятие в доме Льва Николаевича, задуманное участниками яснополянского спектакля, два года спустя, когда Лев Николаевич и вся его семья переселились на зиму в Москву, в свой дом, в Хамовническом переулке.
206
Спектакли были перенесены в Тулу, куда специально приезжали, чтобы посмотреть их, Южин, Медведева и другие деятели русской сцены. Позднее начали играть «Плоды просвещения» в Москве, в «Обществе искусства и литературы». Здесь Звездинцева играл Станиславский, 1-го мужика – Федотов, 2-го мужика – Лужский, 3-го – Лопатин («Современный театр». 1928. № 37. С. 578).
При пробах грима на генеральной репетиции «Плодов просвещения» в Ясной Поляне я случайно приложил к своему лицу бороду, по складу своему напоминавшую бороду Льва Николаевича, и все присутствовавшие были крайне удивлены неожиданным сходством, получившимся у меня, с лицом Льва Николаевича. И вот, через два года, когда у молодого поколения Толстых явилось желание устроить на святках какую-либо святочную забаву, о сходстве моего грима с лицом Льва Николаевича вспомнили и решили устроить костюмированный вечер, на котором и изобразить посредством грима современных общественных деятелей, а в их числе и самого Льва Николаевича.
Воспроизведение двойника Льва Николаевича было поручено мне.
Участие в задуманной затее меня несколько смущало. Я опасался возможности произвести на Льва Николаевича неприятное впечатление изображением пародии на него же самого, да и, кроме того, не был уверен в самом успехе такого замысла. Могло получиться что-нибудь очень нехудожественное. Тем не менее участвовать в затее я согласился. Татьяна Львовна добыла блузу и кушак Льва Николаевича. И вот у них во флигеле, вечером, вся наша компания оделась в соответствующие изображаемым лицам костюмы и загримировалась. У всех грим оказался удачным и, кажется, одним из лучших у меня.
Заранее была сделана по портрету Льва Николаевича борода, очень искусным гримером, известным Яшей Гремиславским (ныне гримером Художественного театра), им же были наложены по портрету Льва Николаевича черты лица, и получилось из моего лица нечто очень схожее с Львом Николаевичем [207] .
Но, несмотря на все старания гримера, ни один парик не усиливал сходства моего лица с портретом Льва Николаевича, напротив, как бы схожи волосы парика ни были с волосами Льва Николаевича, сходство с ним моего лица париком убивалось. И я решил оставить свои собственные волосы.
207
Неточность. Гримировал Лопатина Л. О. Пастернак в своем московском доме. Он так вспоминал об этой затее молодежи с «ряжеными»: «Было придумано, что когда вечер будет в полном разгаре, явятся новые гости, замаскированные под самого Льва Николаевича и бывавших в доме знаменитых людей, друзей дома: А. Г. Рубинштейна, Репина, профессора Захарьина (известный московский врач). „Толстой“ подойдет к настоящему Толстому, хозяину дома, „Антон Григорьевич“ сядет за рояль, начнутся танцы… Лопатин должен был быть Львом Николаевичем. Загримировать его было легче, чем других, ибо строй его головы (как я знал по моим наброскам с него), череп, лоб очень напоминали Толстого, и с помощью грима получился изумительный „второй“ Лев Николаевич. А когда Лопатин одел блузу Льва Николаевича, которую Татьяна Львовна втайне, скрыв от отца, дала ему, – эффект получился еще разительнее» (Пастернак Л. О. Записи разных лет. М.: «Советский художник», 1975. С. 184).