? la vie, ? la mort, или Убийство дикой розы
Шрифт:
— В тебе нет ни грамма мудрости. И слова-могущества для тебя не доступны, а твои, ограниченные пределами, пусты и бесполезны, также как это небо, чей водоем давно иссох! Тебе даже не хватает слов, чтобы передать их людям, а получив их — сумеешь ли ты достойно донести истину того явления, о котором так напыщенно мне свидетельствуешь? Никто тебя не поймет, а твоему скудоумию лишь посочувствуют. Иди и налей себе вина, вульгарный пустослов. Рассказывай о заплывших жиром облаках кому-нибудь другому, о лодке бороздящей просторы мыслей в поисках затонувшей древней расы. Исследуй руины сознания, откапывай
— Как же ты жалок! Не могу только одного понять — но это и непостижимо, — почему по воле Создателя ты сумел заполучить такой бриллиант и сейчас владеешь сокровищем, о котором даже не подозреваешь. Неужели тебе даже не интересно?
— А что толку, если в нем нет лекарства от моей хандры?
— Алхимик, знающий формулу, но не желающий ее применять. Почему ты не хочешь отдать мне эти слова?
— Потому что я тебя вижу.
— Не понимаю.
— И в этом твоя главная проблема.
— Мерзавец! Эгоистичный высокомерный мерзавец!
Он бросился с рычанием и начал рвать на моей голове волосы. Бил меня по лицу ладонями и тряс за плечи. Мы долго боролись, барахтались в пыли, пока сюрреалист случайным образом своим большим лбом не налетел на торчавший из скалы острый камень. Пробитая рана тут же принялась извергать из себя вещество, постоянно менявшее цвет, как будто не знало на каком остановиться — сначала фиолетовый, затем ярко-зеленый под цвет французского ликера Шартрез (я попробовал слизать его со лба), через секунду что-то тускло сине-голубое, кроваво-красное похожее на египетское море.
Он лежал на траве, в бреду восторженно бормоча какие-то слова, словно молитвы Богу:
— Это дождь из света… Пусть он в душе взорвется и оросит ее, словно приближением утра… нет, нет, второе рождение… Должен быть свет, но я его не вижу… неужели обман? Великий развод мира… нет, кажется, что-то вижу… туман? А за ним… Солнце! Я вижу Солнце! Ослепительное и теплое. И луга. Смерти нет! — кричал он исступленно. — Если ты слышишь меня, убийца, смерти нет! Смерти нет!
— Ты все еще жив, идиот.
— Нет! — восторг его сменился подлинным разочарованием. — Нет! Лжец! Ты лжешь!
— Твои глаза открыты. Я вижу то же, что и ты.
Праведный пыл его куда-то подевался.
— Нет, — прошептал он с такой обреченностью, какую мне не доводилось еще видеть ни в одном человеческом лице. — Не может быть…
Его разбитый левый глаз, опечаленный, заплывший кровью, помутился.
— Глупец, покойся с миром.
Я со всей силой опустил булыжник ему на лицо, раскалывая череп как орех. Глухой хруст. И он замолк. Уже навечно. Кровь сюрреалиста, бурная и живая, перестала менять свой цвет. Остановилась на пепельно-сером, потускнела, превратилась в грязь.
Непосвященный пилигрим.
Покой вечный подай ему, Господи, и свет вечный ему да сияет. Да упокоится с миром… Аминь.
***
Все дни и ночи напролет я проводил в кабаках и других увеселительных заведениях. Но на пирах всегда был угрюм и молчалив, рука тянулась к новой чарке. Лишь в душе я смертельно смеялся над тем несчастным,
Романтический город Париж потрясла жестокая кровавая трагедия, о которой еще писали все столичные газеты. Ритуальное убийство, совершенное вблизи города, в одной маленькой деревеньке, четырех грудных детей. Их руки были связаны веревками, тела исполосованы багровыми рубцами. Убийцей объявили Призрака и я немедленно отправился туда.
Париж встретил меня не самым теплым приемом. Весь день моросил дождь. В одной из многочисленных тесных улочек, залитых грязью, я искал спасения в кафешке Лафонтена.
Дюпон любил объяснения сопровождать бурными жестикуляциями, как будто это облегчало пониманию его мыслей. Я ненавидел его за это. Мне всегда хотелось засунуть его руки в его большой отвисший грязный вонючий морщинистый зад — посмотрел бы я тогда, как он объяснит мне, что ему необходима помощь.
— А потом он умер! — закончил Дюпон, с шумом опуская стакан на стол.
— И что с ним было дальше? — спросил Конде.
— То есть, как дальше?
— Ну, что с ним произошло потом? — попробовал пояснить Конде.
— Он умер! Не было никакого «потом»! Все, конец!
— Как конец? Должно быть продолжение! — пылко возразил юноша.
— В реальности таких продолжений я не встречал, — усмехнулся Фронсак, набивая трубку свежим табаком.
— Еще вина, пожалуйста, — попросил я, прерывая их. Подбежал официант и быстро налил в чашку.
— Раньше я жил в центральной части Европы, — начал рассказывать Фронсак, выдыхая клубы дыма, которые скрыли его старое усатое лицо. — Мои родители в виду некоторых осложнений были вынуждены бежать из Франции в приютившую нас Германию. Я вырос в Берлине. Помнится, в один не столь уже прекрасный вечер у меня выдалось пару свободных минут от работы, которые я хотел посвятить нуждающимся, что жили на краю города в бедных кварталах. Меня избил и обокрал араб Алеф Синк Хар. Я отправился в полицию, оттуда в суд где в пылу негодования заявил о преступлении, несдержанно выражаясь в словах. Судья, любезно выслушав меня, после того как я окончил посадил меня в тюрьму на несколько лет за бестактное отношение к приезжему из дальнего Востока. После того мне было положено оплатить штраф в размере пяти тысяч золотых за разные синонимичные упоминания уважаемого мавританского гражданина.
— Да, — протянул изрядно выпивший Конде, — нравы у общества совсем не те, что были прежде.
— Позвольте-ка, — перебил его Фронсак с долей возмущения, — что вы хотите этим сказать? — видимо он расценил его слова как упрек на его историю.
— Вовсе ничего дурного, — оправдывался Конде.
— Все меняется, — вздыхая, сообщил Дюпон. — Интересы, законы, нравы. Такова цена прогресса и капризы времени. А без этого было бы вечное однообразие… Вы слышали, господа, последние новости? Этот жестокий убийца, которого все именуют Призраком, снова нанес удар — и какой! — убил нескольких невинных детей.