Лабух
Шрифт:
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
В общем, они меня повязали. В конце концов, в один белый день это должно было случиться. Как известно, музыкант ходит ночью, а лабает, как правило, — днем, потому что днем они нас не слышат. Точнее, слышат, но не различают музыки среди дневного городского грохота — им по барабану: что камнедробилка, что блюз. Так уж они устроены.
Мы, как обычно, собрались потусоваться в подвале старого кинотеатра. В том районе, где нормальному глухарю, по нашему разумению, делать нечего. Ни днем, ни ночью. Только мы врубили аппаратуру, настроились и пошахнили маленько, так, для разогрева, — и тут на нас посыпались эти сраные патрули. Как стальной поп-корн. А мы чего... Акустика на них не действует.
А у них... Ну, все знают, что у музыкальной полиции чего только по наши грешные уши не припасено. Даже кевларовая сетка, которая выстреливается метров на двадцать. Ниточки тонюсенькие, даже днем не разглядишь, а порвать ее до сих пор еще никому не удавалось, клянусь Великим Элвисом!
Рафка Хендрикс, а он у нас самый быстрый, бросился, на какого-то музпеха, приложил того по каске бельмастой своим «Джибом», тут Рафку и взяли в четыре разрядника с четырех сторон, да на четыре счета, на четыре четверти... И не видать больше ни Рафки, ни «Джиба» его, хоть и самопального, да славного во всех подвалах, где только Хендрикс ни ваял свой безбашенный блюзон. Черное пятно средь Белого дня. Да колки валяются, как выбитые зубы.
А меня, значит, в сетки. «Музимку» мою старенькую, тоже самопальную, хрясь о стену, только струны закудрявились, а меня скрутили. Живой, значит, да только надолго ли, и что потом? Слухи-то ведь разные ходят о том, что они с нашим братом делают, если поймают, конечно. А ловят они всегда. Хотя, говорят, если житъ тихо, то можно прожить долго. Только разве настоящий звукарь может тихо?
А ведь как хорошо начинался день!
Как всегда, я вытащил гитару, поправил лезвие и вставил обойму. Я не держу инструмент заряженным дома — мало ли что. Кроме того, я играю на полуакустике, а это, знаете ли, довольно хрупкий инструмент. Да и калибр у него маловат. С другой стороны — он легкий, и, в случае чего, перезарядить его гораздо быстрее, чем доску-щтуцер. Одно движение рычага вибратора — и у тебя опять полна обойма. Правда, как холодное оружие он вообще никуда не годится. Точнее, годится, на один удар. Не то что доска. Да и доски, бывает, не выдерживают.
Но мне так удобнее. Я привык. Тем более что до сих пор все обходилось. Мы на них, они на нас... Подворотники, попса и прочая музыкальная слизь, которую мы не любим. А вот с музпехами сталкиваться до сей поры, слава Элвису, не пришлось. С музпехами шутки плохи.
А вообще, наши ритм-энд-блюзовые бои — они, в основном, так, от скуки. Да еще оттого, что такими нас матери наши родили. Головки у нас слабенькие на музон. Неправильные у нас головки. У большинства детишек нашего Города головки устроены маленько по-другому. Ну, а если и случается какое-то небольшое отклонение, так их быстренько лечат. Приборы там всякие, методики, врачи, сам себя засучи и прочее...
Тощий лохматый человек заворочался на смятой постели, застонал и, наконец, проснулся. Большая черная кошка, сидевшая рядом с кроватью и озабоченно поглядывавшая на хозяина, сначала немного попятилась, а потом улыбнулась желто-зелеными глазами, поцеловала человека в нос и вышла из комнаты.
Глава 1. Утро
Где, спрашивается, живут боевые музыканты? Ясно, что живут они в Старом Городе, где же еще, это каждый сопляк-подворотник знает. Но Старый Город велик и перекручен-переплетен с Новым Городом — Городом Глухарей. Так что получается, что звукари и глухари живут рядом, бок о бок, разделенные тонюсенькими незримыми перегородками, воображаемыми, но, тем не менее, очень прочными. Чтобы сосуществовать, надо уметь не замечать друг друга. И люди это умеют.
Авель, больше известный в обоих городах как Лабух, лидер-гитарист некогда опасно знаменитой рок-группы «Роковые яйца», боевой музыкант и свободный сочинитель, гроза попсы и подворотников, проживал в полуподвальной квартирке, бывшей дворницкой, когда-то добротного, а теперь изрядно обветшавшего четырехэтажного дома, построенного пленными после Великой Войны. Лабух был очевидный звукарь, то есть «сышащий», а из этого следовал вывод, что проживал он в Старом Городе.
Последние полгода Лабух вел несуразную жизнь человека, пытающегося не быть тем, кем ему назначено, то есть не играть на гитаре, не сочинять песен, не ввязываться в бешеные драки с подворотниками и попсой, не дразнить глухарей концертами в подземных переходах. В общем — замолчать, тихо зарабатывать на жизнь ремонтом боевых музыкальных инструментов и не отходить далеко от своей норы. То есть, Лабух, как говорили боевые музыканты, «выключил звук», что, вообще-то, считалось почти равносильным смерти. Ну что же, тише живешь — дольше умираешь.
Такое плодово-ягодное существование являлось логическим завершением бурной молодости для многих боевых музыкантов, а боевые музыканты, они или рано стареют, или долго не живут. Или становятся клятыми, а это, сами понимаете, тоже не жизнь. Большинство таких, как Лабух, если удавалось без несовместимых с жизнью травм и увечий дожить до зрелых лет, мирно оседали в дешевых распивочных, притулившихся под крылышком какого-нибудь дикого рынка, охотно рассказывая каждому, кто нальет стаканчик, о былых подвигах. И пусть пальцы бывших кумиров кварталов сами собой склевывают с грязной столешницы неслышимые никому звуки. Пусть. Это просто посмертные рефлекторные движения. Музыка не любит больных, старых и слабых. Уходит музыка, уходит красота и власть. Остановите нам руки, чтобы мы перестали прикидываться живыми!
Как и большинство боевых музыкантов, Лабух считал зрелость старостью и, если уж довелось постареть, не очень-то стремился нарушать жестокий, но привычный порядок вещей. О том, что пережившие себя музыканты неизбежно попадают либо в хабуши, либо, что гораздо хуже, — в клятые, Лабух и вовсе старался не думать. Если разлюбить прошлое, то и оно тебя в конце концов разлюбит, а если не тянуться в будущее, то, глядишь, настоящее будет долгим. Ему почти удалось привыкнуть: уже месяц дальше дикого рынка бывший знаменитый боевой музыкант не забирался. Гитару он с собой в эти вылазки не брал, стыдно было перед гитарой, да и зачем? Подворотники, и те перестали обращать на него внимание — что взять с пожилого безоружного полуклятого, уныло бредущего поутру в сторону грязного чапка, пересчитывающего мелочь перед тем, как купить бутыль дешевой дряни, и облегченно вздыхающего, если нужная сумма счастливым образом набралась?
Лабух, тяжело дыша, вынырнул, наконец, из мутной жижи сна. Утро раздражало его уже тем, что наступало с завидной регулярностью, предваряя собой еще один никчемный день. И все-таки утром чего-то хотелось, не только опохмелиться, не только совершить очередной круг позора от квартиры до ларька и обратно. Утро чего-то требовало, уже почти безнадежно, но упорно, с настойчивостью почти отчаявшейся, но все еще любящей жены закоренелого алкоголика. Требовало и заставляло совершать простые утренние действия — туалет, бритва, компьютер. Это была необходимость, и еще это был ритуал. Утром просыпается не только плоть человеческая, утром просыпается душа, и это мучительно, особенно если на кухне нет бутылки дешевого портвейна, чтобы, пусть ненадолго, усыпить эту самую душу.
Лабух выругался, угодив босой ступней на пустую бутылку и, вопреки ритуалу, побрел не в туалет, а к старенькому компьютеру, слепо таращившему со стола пыльный дисплей. Включенный компьютер тихонько загудел, загрузился и, к вящему удивлению хозяина, выбросил на экран несколько сообщений.
— Так, кто это тут вспомнил о старом Лабухе, о Лабухе молчаливом, о неопохмеленном и безопасном, как секс с десятью презервативами сразу, — бормотал он, щелкая «мышкой».
В комнату между тем вступила вальяжная, громадных размеров черная кошка с белым пятнышком на груди и пушистым хвостом, совсем не по-кошачьи закрученным вверх. Кошка легко прыгнула на хозяйское плечо, с плеча на стол, нагло ступила передними лапами на клавиатуру, заглянула Лабуху в лицо и требовательно мяукнула.