Ладонь на плече
Шрифт:
— Привет, Моника! Вот я и дома! Не очень скучала в одиночестве? Немного задержался, ты уж прости, милая. Прошелся по окрестностям. Знаешь, вокруг такая печальная красота, что сердце млеет от умиления. Не устану повторять, как я люблю осень с ее дождями, запахами прелой листвы и отцветших цветов. Осень заставляет думать о вечности и быстротекущей жизни, о неоправдавшихся надеждах, об одиночестве, которое каждый прячет в глубине своей души. Одиночество и человек — неразделимые понятия. Кто-то убегает от него в веселые болтливые компании с выпивкой и музыкой. Так обычно поступает неопытная молодежь. Они не понимают еще, что одиночество — необходимейшая часть жизни. От него нельзя избавиться, его надо принять в самом себе, даже полюбить. Иначе, если убегаешь, оно мстит больнее, загоняет в депрессию. Да что я болтаю тебе об одиночестве? Ты же сама, Моника, моя дорогая Моня, испытала это на себе. Знаешь, иной раз одиночество — лучший друг в безумном мире. Верный друг, советчик и помощник. Доброе и значительное всегда рождается в одиночестве и печали! Когда хлынет в душу просветление одиночества — ничто не пугает, никто не досаждает. Но разговорами сыт не будешь. Скоро сядем ужинать. Подожди десять минут,
— Вот и все готово, — произнес Вирун из кухни. — Я тебе принесу, и будем ужинать. Только твой табурет поставлю удобнее, у стены. Нужно что- то получше придумать. Неудобно тебе, Моника, на таком сиденье. Не забыть бы присмотреть в мебельном магазине более уютный и удобный стульчик. Ты как думаешь? — Вирун, переворачивая котлеты, говорил в полный голос. — Я знаю, ты против не будешь. На следующей неделе, во время обеденного перерыва, загляну на Комаровку. Слышал, что там неплохой мебельный магазин. Вдруг повезет. — Вирун выключил конфорку на газовой плите. Порезал на блюдце два огурчика из банки, положил несколько кусочков хлеба, не забыл налить и стакан кефира. — Все. Все, дорогая, иду за тобой, — сказал он и, вытерев полотенцем, висевшим у раковины, руки, живо пошагал в залспаленку своей однокомнатной квартирки.
— Видишь, как быстро я все сделал? — похвалил сам себя Вирун. — А теперь подкрепимся. Очень я проголодался. Прогулка нагоняет аппетит. Жаль, что ты не хочешь присоединиться ко мне. Да, согласен, верно говоришь, необычно будет смотреться наша пара. Хотя какое нам дело, что подумают и скажут о нас встречные. Ни мы их не знаем, ни они нас. А если бы и знали, какая нам разница? — Он осторожно взял на руки Монику-Моню и, будто ребенка, понес на кухню. — Вот здесь осторожно около двери, — приговаривал он. — Теперь повернемся бочком. Еще пара шагов, и мы на месте. Зря так близко к стене поставил табуреточку. Я ногой подвину. А то еще свалишься и грохнешься об пол. Нелепая будет картина. Конечно, ты не покалечишься, но царапины на теле могут остаться. Зачем нам лишние хлопоты и проблемы? Вот теперь садись. Давай прислонимся спиной к холодильнику. Так надежней будет. — Вирун посадил Монику за маленький столик. Поставил перед ней квадратную тарелку с геометрическими фигурами, рядом положил вилку. Себе взял тарелку с ложкой. Вирун, сколько помнил себя, никогда не пользовался вилками. Он ел ложкой. Неважно, где обедал или ужинал, но всегда оставлял ложку и для второго блюда. Так ему было удобнее и привычней. В ресторанах и на приемах тоже не отказывался от своей привычки. Никогда не обращал внимания на заинтересованно-удивленные взгляды. Ну и что, если кто-то хмыкнет. Дескать, вот и получили деревню с колхозом вместе.
— Говоришь, что не хочешь ужинать? — обратился Вирун к Монике- Моне. — Как хочешь, принуждать не стану. А я поем. Вкусные, скажу тебе, получились котлеты. Как будто по спецзаказу для почетных гостей. Но что нахваливать самого себя? Без ложной скромности скажу, что готовить я умею. От матери у меня это умение и от практических занятий с бывшими женами. Нет, не волнуйся. Не стану я перетряхивать свое прошлое. Пускай оно прессуется под тяжестью исчезнувших лет. Я о другом хотел рассказать тебе, — он проглотил очередной кусок котлеты и запил жидковатым кефиром. — Гуляя в окрестностях города, забрался я в заброшенный и наполовину сгнивший барак. И так там почувствовал себя хорошо и по-домашнему уютно, что даже задремал. Но перед тем прочитал на стене странный текст. На первый взгляд, очень простенький, но почему-то важный для меня. Почувствовал это сердцем, нутром своим. Представляешь? Прочитал и уснул. Пригрезился мне ирреальный сон, в котором встретился то ли со смертью в образе красивой девушки, то ли со своим ангелом-хранителем среди неисчислимого богатства пещеры. Такого богатства, что не расскажешь. Не хватит слов. Это надо видеть, Моника. Разговаривал с этой красавицей, которая стояла в лодке, и все думал: а выберусь ли я из этой золотой пещеры, отпустит ли меня незнакомка. Слава Богу, отпустила. Правда, подленькое желание у меня возникло: прихватить с собой хотя бы один самородок. Но что-то остановило. Да и как принесешь из сна в реальность нечто материальное? Абсурд. Глупость. Наверно, я это понимал и во время сна. Так вот, когда проснулся, увидел на той же стене рядом с предыдущим текстом новый, свеженький! Я не услышал, кто и когда его написал. Загадка, скажу тебе, Моника. Парадокс какой- то. Ты что, не веришь мне? Правду говорю, без преувеличения. — Вирун хрустел огурчиком и внимательно всматривался в лицо своей собеседницы, которая выглядела не заинтригованной услышанным, а даже более равнодушной, нежели предлагала ситуация. — Я думаю, тексты на стене в бараке написаны не человеком, а кем-то бестелесным, каким-то фантомом, или, наконец, сами возникли, проступили сквозь копоть. Может такое быть, Моника? И ты не знаешь. Между прочим, текст этот что-то значит для меня, может быть, означает какой-то поворот в жизни, судьбе. Я так думаю. Только не пойму, к добру или не очень все эти неожиданные происшествия. Чего ждать от сна в бараке и текстов на закопченной стене? Завтра, после работы, хочу снова заглянуть туда. Конечно, если ты не против. Надо посмотреть, не приснилось ли мне увиденное сегодня. Порой ведь нам видится то, чего в реальности не существует. Ты сама знаешь, что бывают минуты, когда человек должен бояться самого себя, не доверять своим глазам и ушам. Правду, правду говорю тебе, Моника.
Из приемника спокойно, но раскатисто звучала песня начала девяностых прошлого века. Настенное бра над кухонным столом рассеивало по тесноватой комнате скупой желтый свет, напоминавший заход солнца за далекий горизонт, когда светило еще не поглотила покатость земного лба и щедрые последние лучи на прощание торопливо бросают печальные взгляды на меркнущие окрестности. Именно такое освещение царило в Вируновой кухне. Где самсунговский холодильник занимал весь угол до потолка, у обогревательной батареи. Свет бра осторожно касался лица Моники с левой стороны, ласкал парик из синтетических волос, выхватывал кончик прямого носика и уголок подбородка. Вирун, оторвав взгляд от опустевшей тарелки, краем глаза взглянул на молчаливую Монику и в который раз залюбовался стройностью и изяществом своей возлюбленной.
— Знаешь, Моника, что я заметил в отношениях между людьми? Это может показаться странным, но в любом проявлении дружеских чувств, неважно, между мужчинами или женщинами, общество видит только сексуальный подтекст, даже если это невинные объятия или касания. Все равно окружающие видят проявление сексуальности и ничего больше. Из-за этого боимся быть искренними и показывать свою дружбу. Нет, Моника-Моня, речь не о нас с тобой. Нам нечего опасаться, да и мы выше всех оскорбительных и осуждающих слов. Хотя зависти вокруг полным-полно, ненависть через уши льется, заполняет улицы и проспекты. Впрочем, нас это пока что не касается. Конечно, нелегко всегда оставаться выше общепринятого, так бы сказать, «нормального» уровня поведения и мышления, но все же, возможно, и надо. Иначе сольешься в безликое, неустойчивое, грязное болото, трясину, в бездонную прорву. Где ходят строем, носят одинаковое, думают стандартом, спать ложатся и поднимаются по команде. Даже зевают по взмаху руки. Так жизнь ли это, Моника? Ох, вижу, утомил я тебя своими разговорами. Нет? Ты не против еще послушать? Спасибо, терпеливая моя подруженька.
Так вот, гуляя за городом, я ненароком раздавил на тропинке улитку. Обычную темно-серую улитку. Не заметил. Сделал шаг и услышал хруст под подошвой. Поднял ногу и увидел сгусток, мешанину плоти и земли. То, что еще пару минут назад было живым, по моей вине превратилось в бесформенную массу. Бездумно, легко и просто Божье создание я уничтожил. Нет, я прекрасно понимаю, что мир от этого не перевернулся, даже не шелохнулся, — Вирун прикурил сигарету. — Но знаешь, дорогая Моника-Моня, меня в ту минуту охватило такое глубокое отчаяние, что едва не упал на колени и не завыл по улитке, как по самому родному и близкому существу. Нормально ли это, Моника? Молчишь. И ты не знаешь. Конечно, проще всего сказать: стареешь ты, Вирун. Смягчается душа, а наверх выбивается сентиментальность, хороня под собой мужской азарт охотника и добытчика. Если бы все было так просто в нашей, человеческой жизни.
А может, наоборот, ничего не стоит усложнять? Жить проще, не забивать мозги вопросами, на которые изначально нет ответов. Ну что такое для человечества, планеты какая-то улитка или ласточка, заяц, косуля или человек? Это невидимая глазу дробинка, пылинка. Сколько об этом я читал в умных книжках! А вот сегодня в самом деле почувствовал, что осиротил мир на одно существо. Невольно стал убийцей.
Заговорил я тебя, Моника. Прости. Просто какое-то непонятное настроение охватило вечером. Хочется выговориться, очиститься от грязи и мусора, что незаметно собирается десятилетиями в тайных закоулках сознания и подсознания тоже. Что ж, будем ложиться спать. Наши предки говорили: утро вечера мудренее. Или по-нашему, по-белорусски: пераначуем — больш пачуем. Да и увидим, надеюсь.
***
Вирун заметил огромную толпу людей посреди селения. Хаты большой деревни раскинулись вольно и роскошно на нескольких лобастых взгорках. А десятка два крепких строений сбегали двумя рядами к ровной низинной проплешине. Здесь, на этом утоптанном и выезженном пятачке, и ютились поселяне. Мужчины, женщины и дети теснились в теньке могучих лип, под кроной которых можно было спрятаться от жарких лучей полуденного солнца. Стояла середина лета. Один из тех дней, когда небесное светило, взобравшись в зенит, щедро отогревало поселян лесных земель от студеной зимы и затяжной, не очень щедрой на тепло весны. Воздух вокруг, казалось, дрожал от солнечной щедрости. В деревне даже петухи не кукарекали, ленились драть глотку в такую жарищу. Они, неугомонные, сегодня лучше себя чувствуют в лозовых кустах у хат или в зарослях пижмы и полыни на межах хозяйских участков. Никто их не беспокоил, никто не кышкал на прожорливое куриное племя. Людям, как видим, было не до домашних птиц. Поселяне собрались на проплешине-пятачке у хаты Кузьмы. А что именно в этом аккуратном домике живет Кузьма, Вирун знает, хотя и не понимает, откуда это знание.
Люди разговаривали — одни парами, другие сливались в группки по несколько человек. Разговоры были неторопливые, с нотками сочувствия и жалости в голосах. Дети, как неугомонные воробьи, шастали между ног взрослых. Парни пробивались в передние ряды, девчата в опущенных на глаза косынках, наоборот, прятались за спины мужчин и женщин. Они стыдливо бросали взгляды одна на другую, переглядывались и, краснея, опускали глаза. Казалось, они чувствовали себя среди поселян, как нашкодившие кошки.
Вирун пробрался с краю, там, где солнце, не жалея лучей, выжигало помятую, стоптанную и едва живую траву, в середину толпы, в прохладную тень лип. На него, как ни удивительно, никто не обращал особенного внимания. Порой мужчины в годах и хлопцы с редкой еще щетиной на небритых щеках протягивали руки, здоровались. Он отвечал таким же пожатием руки. Пробравшись едва не в первые ряды, Вирун почувствовал чью-то ладонь на своем плече. Повернул голову и встретился взглядом с красивым черноголовым юношей. Конечно, юношей его можно было назвать лишь условно. Парню не сегодня и не вчера исполнилось лет двадцать, но и до тридцати на вид ему было далековато.