Лагум
Шрифт:
Следующие несколько недель я занималась в некотором роде творчеством: пыталась, чтобы проходная комната хотя бы частично избавилась от своего уродства. В ее сумеречной несуразности следовало найти преимущества, и я их находила. Я задумала, что этому помещению в его основной функции аппендикса надо добавить и роль помещения для краткого отдыха, скрыть вульгарное, но добавить что-то изысканное, используя расстановку, и, в особенности, тип мебели, надо было как-то отстраниться от современности, выскользнуть из текущего времени. Не исключено, что это было возможно: интересовавшийся старой мебелью раннего и позднего XVIII века, и особенно английской, и особенно сделанной по образцам мастера Чиппендейла, прежде всего, из-за простоты линий и строгих форм, все-таки несколько смягченных влиянием французского рококо, Душан во время нашей второй поездки в Париж весной 1930 года, — еще не было заметно, что я беременна нашей дочкой, первым ребенком, — водил меня по лавкам известных антикваров. Мы выбирали и ждали, чтобы нам нашли мебель в стиле чиппендейл, заказанную из Англии: мягкие стулья с тонким, едва заметным декором в стиле рококо, сдержанным, как объяснял мне Душан, в большей степени благодаря способу, каким было изогнуто в неглубокой спинке безупречно истонченное красное дерево. Этот способ изгибать древесину Чиппендейл, а позднее и его ученики, — объяснял мой муж, — в пятидесятые и шестидесятые годы XVIII века вносил свой вклад в так называемый стиль francais, в котором можно было заметить и элементы стиля chinois, а он тогда был очень моден во Франции. Так из английской простоты, дополненной мелким декором во французском и китайском стиле, мастер Чиппендейл создал свою действительно неповторимую мебель, соединившую в себе и строгость форм, и игру с ними. К стульям с квадратными
(Разумеется, всегда рассматривался только чиппендейл, ни в коем случае не хепплуайт, и я всегда это знала, а эти два имени путала нарочно и только в присутствии Душана, чтобы позлить его своей напускной рассеянностью, которую он воспринимал как предательство. Если я могла перепутать Чиппендейла с Хепплуайтом, то для Душана это могло означать, что я могла забыть все наши долгие скитания по пыльным парижским антикварным лавкам, все его терпеливые объяснения особенностей стиля чиппендейл, целью которых было сближение его мира с моим; это означало, что я могла забыть те наши прекрасные несколько месяцев, проведенных в Париже, когда мы только приближались друг к другу, прислушивались друг к другу, обожали друг друга. Ей-богу, не знаю, зачем я с ним так поступала, и не помню, чем он мог меня так обидеть, что я так жестоко его обижала в ответ. А, вообще, обидел ли он меня? Может быть, я это делала из дерзости, которая время от времени мной овладевала и всегда оборачивалась лишь страданием, дерзости, которая была, — я только теперь это понимаю, — своего рода метафизическим упрямством отрицания? Если была. Не понимаю, почему я себя так вела, и в теперешнем сейчас, этой осенью 1984 года, я совершенно не понимаю себя тогдашнюю, почти пятидесятилетней давности, пустую и глупую, готовую проверять силу любви и благоволения жизни. Слава богу, эта часть меня угомонилась уже незадолго до войны, а во время войны и вовсе исчезла. Но что сейчас означает эта внезапная мысль, — когда-то мои дети сказали бы, что у меня зашевелились «шарики», «включились лампочки», — понимание пришло именно сейчас, так поздно, позднее быть не может, — что дерзкая часть меня умолкла сразу после воскресенья, 3-го сентября 1939 года, дня, когда открылась большая выставка Савы Шумановича?)
Стулья в стиле чиппендейл с жесткими спинками из кружевного красного дерева для меня навсегда остались признаком неудобства. К этим спинкам действительно было не слишком приятно прислоняться, хотя выглядели они красиво. Не намного удобнее было и короткое элегантное канапе простой прямоугольной формы, с которого у всех садившихся на него немного свисали ноги, а хлипкая спинка немного давила. Вопреки предупреждению Душана, что на чиппендейловских канапе ни в коем случае не предусмотрены подушки, я все-таки заказала тонкие, прямоугольные, жесткие и вследствие самой формы настолько декоративные подушки, что не было заметно, что они шелковые, но было видно, что получились они в некотором согласии с замыслом мастера Чиппендейла, явно склонного считать удобство категорией низшего порядка. Noblesse oblige, — возможно, был уверен он, когда придумывал свою мебель для представителей английской высшей знати в середине XVIII века, хотя уже тогда во Франции, подспудно, созревала будущая революция, которая поставит под вопрос многие формы noblesse. В малом салоне, обставленном чиппендейловской мебелью, которую мы в начале июня 1930-го привезли из Парижа, больше всего мне нравились узкий, но высокий угловой книжный шкаф и чуть широковатый, из так называемого «пламенного махагони», — первая модель изготовлена в 1775 году, — столик для завтраков и послеполуденного чая. Этот столик меня пленил, как только я его увидела, еще на рисунке в каталоге, но в Белграде, когда он, распакованный, возник передо мной, я поняла, что это на самом деле не просто столик, а какая-то прямоугольная волшебная шкатулка. Но не ящик Пандоры.
Я его рассматривала и изучала: с каждой узкой стороны у столика были откидные панели-крылья, и если их разложить, то получался продолговатый, изумительно гармоничный прямоугольник, на котором, в соответствии со всеми правилами, можно было подавать чай для двоих или троих. Или кофе, черный или с молоком, коль скоро столику так не повезло прибыть из Англии на континент, причем в его центральную и восточную часть. Но это было не все: под прямоугольной тонкой столешницей красного дерева пряталась полочка для подносов с угощением: блюда с сэндвичами, с солеными крекерами и сладкими бисквитами, с маленькими пирожными, желательно, прямоугольной формы. С трех сторон полочку закрывало и защищало плотное кружево из красноватой древесины, немного патинированной, наверняка, прошедшим временем. С четвертой, более широкой стороны, которая всегда должна быть повернута к хозяину (или к прислуге), после нажатия на маленький рычаг кружево бесшумно складывалось и раскладывалось. В каталоге было написано, что эта полочка, которая мне казалась не только таинственной, но и волшебной, в действительности была придумана и изготовлена с весьма практической целью: перегородка из махагониевого кружева должна была защищать подносы от виляющих хвостами охотничьих собак, которых господа английские аристократы имели привычку держать в своих неотапливаемых гостиных, и от обнюхивания собаками еды. Но в маленьком салоне в стиле чиппендейл, который я мило обустроила в одной из центральных комнат квартиры на улице Йована Ристича, не было ни охотничьих собак, ни их виляющих хвостов, ни возможного обнюхивания. Не было и огня в камине, который согревает душу дерева, если уж в английских гостиных ему не удается прогреть и воздух. Но в конце, как говорят англичане, по порядку, но не по значению: всего этого не было, потому что на улице Йована Ристича, 21, четвертый этаж, Белград, не было ни англичан, ни их аристократии. И восемнадцатого века тоже не было.
Хотя, как повторяли мои гости, маленький салон производил впечатление не только элегантного, но и уютного: у нас не было камина, но радиаторов, спрятанных за экранами и портьерами, видно не было, у нас не было картин английских мастеров XVIII века, но в интерьер прекрасно вписались портреты нови-садских предков Душана, мужские и женские, написанные во второй половине XVIII века и в XIX веке, кистью умелых и сегодня почти неизвестных живописцев венской школы. Всем, и Душану в том числе, этот салон казался каким-то диким и редким растением, успешно прижившимся на новой почве. Мой муж и похвалил меня за то, что расстановкой мебели и внутренним убранством мне удалось сохранить что-то от духа английского XVIII века в такой, совсем не английской, современной белградской постройке. Но я, глядя на столик, хотя и размещенный образцово, догадывалась, что он никак не мог приспособиться к новому пространству, понимала, что в этом перемещении мебели из одной среды в другую, из одной эпохи в другую, есть что-то поддельное и фальшивое, не только из-за перемещения как такового, но в еще большей степени, из-за того, что никто из нас, кто хотел этого перемещения, не был готов принимать сигналы, которые он нам передавал. Поэтому и возникала трещина между временем, которое прямо сейчас протекало, и которое мы обозначали, как начало лета тридцатого года XX столетия, и тем временем, которое приносила с собой чиппендейловская мебель, окруженная аурой середины XVIII века, предостерегающей своим ускользающим и все-таки воображаемым смирением. В этой трещине застрял только столик, не приспосабливающийся, не готовый к компромиссам, холодно сдержанный. Я пыталась установить с ним более тесную связь, начав каждое утро завтракать в салоне, одна. Мне подавали на столик кофе с молоком в английской керамике, мед и масло, яйцо всмятку, большой бокал апельсинового сока. Я ковырялась в еде, есть никогда не хотела, во время той беременности, на позднем сроке.
(Эта дама двадцати шести лет от роду, в так называемом благословенном положении, замужем за профессором университета, и сама преподаватель литературы, она, которая свой диплом еще три года назад получила из рук глубокоуважаемого господина Богдана Поповича [52] , считала совершенно естественным, что каждое утро того июня 1930 года, сидит в малом салоне, ею обставленном, — я это признаю, с бесспорным вкусом, — и лениво потягивает апельсиновый сок, думая, что понимает, что с ней происходит. Я вижу ее очень отчетливо, на чиппендейловском канапе, томную и ухоженную, красивую, в элегантном светло-зеленом пеньюаре из crepe-de-Chine, призванном более или менее успешно замаскировать беременность, я вижу ее так, словно не прошло пятьдесят четыре года, но не чувствую, нисколько. Пятьдесят четыре июня. Я слушаю ее, как она говорит из меня,
52
Богдан Попович (1864–1944) — поэт и литературный критик, профессор Философского факультета Белградского университета.
Я держала руку на столике и смотрела в чашку, до краев наполненную кофе с молоком, на маленькую подставку с яйцом, варившемся в течение ровно трех минут, а еще один июнь проходил мимо, по большей части облачный, немного прохладный, но и немного душный, без прозрачности, в Белграде готовился, а потом проходил Всесокольский слет [53] , прибывали новые участники из Праги и Бухареста, из Софии и Загреба, Скопье и Любляны, из Марибора, приезжали все наши ближние и дальние соседи, румыны и лужицкие сербы, и, разумеется, турки, трамвайное сообщение было усилено. Их Величества, король Александр и королева Мария, почтили присутствием открытие слета, а дирижабль «Граф Цеппелин» кружил над нью-йоркскими небоскребами, и в пассаже Экспортного банка, площадь Теразие, 7, известный торговец А. Финци продавал венскую мебель, изготовленную по последней моде. В «Политике» карикатурист Пьер [54] высмеивал конгресс женщин в Вене и сюрреалистический альманах «Невозможно» [55] , в Европе было все спокойно, студенты разъезжались на каникулы, на Видовдан [56] , 28 июня, была назначена трехчасовая прогулка по Саве и Дунаю на роскошном пароходе «Карагеоргий», билет 20 динаров, а полный пансион в фешенебельном отеле «Белград», на острове Лопуд близ Дубровника, утопающем в саду, заросшем лимонами и апельсинами, с собственным пляжем, электричеством и водопроводом с родниковой водой, стоил всего 60 динаров. Господину Милошу Црнянскому [57] , еще в начале того июня жюри в составе: Милан Грол, Милан Богданович, Аница Савич-Ребац, Тодор Манойлович, пятый член жюри, господин Светислав Петрович [58] , был в отъезде, присудило премию «Цвиета Зузорич» [59] за книгу Ирис Берлина, а мне совсем не было жаль, что я не присутствовала на вручении премии (я не соглашалась, такая, выходить в свет, это было бы неприлично), потому что мне совершенно не нравился противный и заносчивый господин Црнянский, хотя он написал, — и меня это изумляло, — ту прекрасную книгу Переселения. [60]
53
Слет молодежного спортивного движения «Сокол».
54
Имеется в виду Пьер Крижанич (1890–1962) — художник-график, карикатурист, литератор и эссеист.
55
Первый альманах белградских сюрреалистов вышел в мае 1930 г.
56
День Святого Вита, день поминовения всех Святых Мучеников сербских и День памяти битвы на Косовом поле 15 (28) июня 1389 г.
57
Милош Црнянский (1893–1977) — выдающийся сербский писатель.
58
Авторитетные литераторы и литературные критики.
59
Главная литературная премия в Королевстве Югославия.
60
Роман М. Црнянского (1929).
Я держала руку на столешнице из махагони, утра проходили, и июнь, и яйцо с отрезанной верхушкой исходило паром, со свернувшимся белком и едва затвердевшим желтком, я потягивала апельсиновый сок, а через руку, как посредника, к столику уходили ритмы беспорядочных движений маленького существа, которое, заточенное во мне, еще только приобретало свою форму, строя ее из моих плоти и крови, и уже вибрировало какой-то своей индивидуальностью, о которой я не имела ни малейшего понятия. Иногда в игре с непознанным я надеялась, что столик, как тот, волшебный, из сказки «Столик, сам накройся» [61] (наверное, какая-то из сказок братьев Гримм, я уже и не помню), на этих особенных наших, столика и моих, июньских дневных спиритических сеансах, обращенных к незнакомому существу, которое приходит в жизнь, а не к тем, знакомым, что ушли из жизни, своими тайными биениями сердца поможет хотя бы немного постичь то чудо, которое вершилось во мне, эту зарождающуюся жизнь. Не знаю, помогал ли он мне, и мог ли мне вообще помочь мой деревянный друг, потому что его основой был прямоугольник, а не круг, но иногда по утрам мне казалось, что раскрытая столешница была менее жесткой и отталкивающей, может быть, более теплой. Тогда я с некоторым раздражением думала о том, что близится начало июля, когда мы поедем отдыхать, и: «Я тебя брошу, вот увидишь», — шептала я мстительно столику. Но он ни в чем не был виноват.
61
Сказка братьев Гримм «Столик, сам накройся, золотой осел и дубинка из мешка», первая публикация — 1812 г.
Мы должны были поехать в Словению, в Радовлицу, потому что мой врач посоветовал провести лето в тишине и в долгих прогулках по лесу, на свежем воздухе, как можно дальше от белградского зноя и жары, а также от резких перепадов температур, разумеется, много фруктов и ягод, лучше всего натощак, смородина и черника, земляника, это в Словении есть все лето. (И много маленьких любовных нежностей, они самые необходимые, этого врач не рекомендовал, это я сама добавляла к его советам.) Конечно, Душан очень обо мне заботился, но немного неправильным образом: поскольку, по его убеждению, я должна была отдыхать, то он больше не будил меня по утрам маленькими, но такими драгоценными ласками, он предавался утру и своей гимнастике в одиночестве, тренировался, прямо как когда-то Лаза Костич [62] , — говорил Душан, — этот безумный одиночка был самым мудрым человеком, которого Нови-Сад когда-либо видел, — выходил тихонько, чтобы мне не мешать, на свою утреннюю прогулку и уходил в свой Университет. Я догадывалась, что Душан, вполне возможно, даже больше любит утро, в котором я отсутствовала, но которое опять начинало походить на все те бесчисленные прежние утра, на зори до меня, лицейские и университетские, в Будапеште и в Нови-Саде, да и в Белграде, со строго установленным порядком и монашескими привычками, которые повышают сосредоточенность на мысли и готовности к работе.
62
Лаза Костич (1841–1910) — выдающийся поэт-романтик, известный также эксцентричным поведением, по прозвищу «Безумный Лаза».
Поэтому в заботе обо мне в том июне легко ослабели наши, Душана и мои, общие мгновения, после совместного пробуждения и во время завтрака, и мы никогда их больше не вернули, даже на том летнем отдыхе в июле и августе 1930-го, когда что-то из нашей парижской близости и вернулось, но только особым образом: Душан пытался разделить со мной прослушивание будущего существа, которое должно было войти в свою и в нашу жизнь, но в то же время, всегда и немного уклонялся, украдкой ужасаясь биологической тайне моего крупного и подурневшего тела и таинственности того создания, которое можно было потрогать, но нельзя было увидеть. Он был мне близок в том желании самца, отдалиться, которое он стремился не только преодолеть, но и вовсе задушить, и надоедал мне строгостью, с которой требовал, чтобы я придерживалась всех гигиенических правил и врачебных предписаний. Он не разрешал мне даже маленьких нарушений с их способностью сделать жизнь интереснее, он вообще не понимал этих моих склонностей, но поэтому весь отдавался нашим, все более долгим и становившимся все более медленными вечерним прогулкам, во время которых мы разговаривали и спорили, страстно, как когда-то, и вновь находили друг друга и сближались, ощущали друг друга, прикасались друг к другу. Я догадывалась, что силу для таких лекций Душан черпает каждое утро в своих долгих одиноких прогулках по словенским лесам, на которые уходил перед самым рассветом. Он готовился делить меня с тем незнакомцем, который прибывал из небытия, я видела, и это его не радовало. Он подчинялся, в очередной раз, правилам жизни, и начинал отделять свой жизненный путь от меня.