Лакуна
Шрифт:
— Почему вы так думаете?
— Потому что тебя так зовут. Для меня ты просто Соли. Я забыла, что на самом деле ты Шеперд. Тебе на роду было написано стать pastor de consignaci'on. Пастухом груза.
Восемь картин, чемодан с носками и магнезией. И два подарка от людей, чьи лица ускользают из памяти уже сейчас, когда поезд ползет на север.
Ах да, украденный божок. Только сейчас про него вспомнил. Даже он исчез: должно быть, полиция забрала его при обыске с остальными вещами. Жаль. Быть может, он искал этот поезд тысячи лет. Длинный узкий тоннель сквозь мрак, дорога сквозь время и землю. Забери меня в другой мир.
Каждый день всплывают новые воспоминания.
Дневники пропали. Должно быть, Лев в конце, когда у него украли прошлое, чувствовал себя так же. Жизнь людей, не подтвержденная их живым присутствием, фотографиями или дневниками, прячется по углам, точно призраки. Меняется, как химера. Предостережения оборачиваются своей противоположностью, как реальное происшествие, попавшее в газеты. Жизнь, память о которой сохранилась не полностью, — бессмысленное предательство. Каждый день все новые и новые обрывки прошлого тяжело перекатываются по кельям пустого мозга, роняя оттенки цвета, запахи, предложения, нечто, что меняется, а потом исчезает. Падает, словно камень на дно пещеры.
После этого блокнота другого не будет. Незачем. Ни растущих стопок страниц. Ни детских надежд. Можно подумать, кипа бумаги в один прекрасный день вырастет настолько, что забравшийся наверх мальчишка сравняется с Джеком Лондоном и Дос Пассосом. Вот где горчайшее разочарование: ночи, полные надежд, проведенные за пишущей машинкой, пока на крыше над головой стучат каблуки Лоренцо, и сердце каждого лопается от уверенности, что цель выбрана верно. Все это в прошлом, и уже не будет другой машинки. Копить слова — занятие для шарлатана. Что толку от них, если за считаные минуты они обращаются в пепел? Сунули в бочку в участке и сожгли промозглым августовским вечером. Наверно, полицейский грел на огне руки. Вот и весь прок. Уж лучше бродить свободно, как курица, без прошлого и будущего. И желать лишь того, что удовлетворит теперешний голод: пчела или ящерица, а может, и змея.
Гаррисон У. Шеперд покидает Мексику с карманами, полными пепла. Вольный странник.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
АШВИЛЛ, СЕВЕРНАЯ КАРОЛИНА 1941–1947 (В. Б.)
Примечание архивариуса
Меня зовут Вайолет Браун. Точнее, звали. Когда вы прочитаете эти строки, меня уже не будет в живых. Говорю об этом без обиняков.
И если имя мое звучит красочно, то во мне самой нет ничего примечательного. Это всего лишь два слова, оставшиеся на память от двух человек, которые никогда не встречались. Один из них — моя мать. Она обожала любовные романы, героини которых непременно носили какие-нибудь романтические имена — например, Вайолет. Мать болела туберкулезом и умерла, когда я еще была совсем девчонкой. Фамилия же мне досталась от мужа, Фредди Брауна, который тоже не задержался в моей жизни — погиб во время наводнения в 1916 году. Река Френч Брод вышла из берегов и уничтожила почти весь Ашвилл, в том числе и кожевный завод «Риз и сыновья», где работал мой муж. Я овдовела в тот же год, что вышла замуж, однако по-прежнему зовусь миссис Браун. Окружение оставляет на женщине свой след или, лучше сказать, отпечаток, выпуклый рисунок; это слово, как и многие другие, подсказал мне мистер Шеперд. Он как-то заметил, что на мне проштамповали имена, будто адрес на посылке, люди, которые понятия не имели о ее содержимом, но при этом приняли решение, как именно ее посылать.
Мать перед смертью умоляла меня выйти замуж; вскоре так и случилось. Мне тогда было пятнадцать. Сейчас я старше, чем она была тогда, и понимаю, что есть немало и других достойных путей. Я прожила жизнь старой девы и была счастлива. Я служила помощницей великого человека. О большем не мечтаю. Вот начало и конец того, что необходимо разъяснить обо мне. Главная же цель этих записок — рассказать о жизни мистера Шеперда. Если вы читаете эту книгу, значит, он уже мертв, и я тоже. Наконец-то наш спор прекратился. Если мы вообще спорили.
По характеру он был замкнут, и эта его черта в полной мере себя проявила, когда он бежал из Мексики. Он перестал вести дневник, разочаровался в печатном слове и его последствиях. Он мне сам об этом рассказывал. Все записи мистера Шеперда пропали, все, о чем он писал еще подростком. И он оставил надежду стать писателем. Я подтверждаю это. Мы тогда уже были знакомы, и если бы меня спросили, кем станет этот молодой человек, то я бы первым делом подумала, что поваром; впрочем, подошло бы и другое занятие, отвечающее его скрытному нраву. Но знаменитым писателем? Увольте. Да, он любил читать. Но тогда многие это любили.
Он навсегда перестал вести регулярные дневники, вероятно потому, что изменилась сама его жизнь. Письма писал под копирку и собирал заинтересовавшие его вырезки из газет. Иногда, если что-то его трогало, записывал свои мысли. Я сама видела, как он уходил в кабинет и, точно одержимый, принимался стучать по клавишам, чтобы сохранить в памяти событие. Будь он женат, рассказывал бы обо всем жене. Но он никогда не был женат, так что выслушивала его печатная машинка. Частенько записывал диалоги целиком. У него была невероятная память на разговоры; наверно, сказывался опыт тех лет, когда ему приходилось писать под нетерпеливую диктовку хозяина. Но способность к этому, вероятно, была у него всегда. Записав, прятал страницу в папку-скоросшиватель и забывал о ней. Можно сказать, что это было письмо самому себе — или же Богу. «За молчащего говорит Господь», — частенько повторял он. Должно быть, к Нему и обращался мистер Шеперд.
Он редко показывал мне свои личные записи и сам прекрасно умел подшивать бумаги в папку. Если уж мужчина умеет готовить, то что ему остальное? Я не встречала человека застенчивее: мистеру Шеперду стоило большого труда напрямую выразить свои чувства.
Мы познакомились вскоре после вышеупомянутого переезда из Мексики в Соединенные Штаты. Я точно знаю, что убийство выбило мистера Шеперда из колеи, причинило ему сильные душевные муки. Он не любил вспоминать об этом периоде своей жизни. Несколько месяцев он провел в Нью-Йорке; мне об этом известно лишь потому, что на юг он перебрался уже зимой. У меня не сохранилось свидетельств о том, чем он занимался в Нью-Йорке, за одним-единственным исключением. Он навестил отца Шелдона Харта, парнишки, убитого во время нападения, чтобы выразить соболезнование и рассказать о последних днях жизни его сына, потому что, кроме мистера Шеперда, никто бы это не сделал. В газетах писали всякие мерзости: выставили юного Шелдона пособником «фальшивого покушения». Якобы он напал на друзей, а потом убежал. Что-то в этом духе.
Мистер Шеперд жалел, что не осталось мексиканских фотографий Шелдона Харта, которые можно было бы передать отцу. Он вспоминал об этом чаще, чем можно было бы предположить. Парнишка не выпускал камеру из рук и уговаривал остальных фотографироваться. Теперь я, кажется, догадываюсь, почему это так мучило мистера Шеперда. Ведь именно так он вел свои дневники: писал о других и никогда — о себе. Кстати, именно воспоминания о Шелдоне Харте укрепили мою волю, когда я боролась с собственной совестью из-за того, что иду против желания мистера Шеперда. Он печалился, что покойного Шелдона нет ни на одной фотографии. И считал неправильным, что можно вот так сгинуть в безвестности.