Лань
Шрифт:
На Юли все обращали внимание, когда она стояла на коленях и громко читала молитву из своего молитвенника; больше всего люди смотрели на нее, на Ангелу и меня. Ангела зарыдала, когда твой гроб опускали в могилу; до того момента она беззвучно лила слезы – так она всегда плакала в детстве и, если ее не могли утешить, переходила на громкие, жалобные рыдания. Я смотрела на тебя. Вчера, увидев тебя, я едва не вскрикнула от радости, Пипи говорил, что у тебя было ужасное лицо; мне оно не казалось ужасным: это был ты, в своем темно-сером костюме, в полосатом галстуке, который я покупала тебе… твое лицо, твои волосы, твоя близость. Мне все время хотелось взять тебя за руку, прикоснуться к тебе, поцеловать: даже мертвое тело твое было для меня более естественным, чем
Был четверг; я не видела тебя со вторника. Когда я вошла в зал, где стоял гроб, и увидела твое лицо, мне пришлось остановиться: все пережитое вернулось ко мне, вновь стало частью меня – словно одна лишь возможность видеть тебя связала разорванные, перепутавшиеся нити моей жизни. Я почувствовала голод, мне захотелось ощутить вкус пищи, и захотелось спать, и пить кофе, бежать, плавать – захотелось всего того, что я любила. Пипи взял меня за руку и посмотрел на меня – я сообразила, что Пипи меня изучает, сейчас он фиксирует где-то в памяти, каким бывает лицо у человека, стоящего у гроба. Я улыбнулась. Ангела плакала. Я прислонилась к стене и восстановила в памяти твое лицо – не это, в гробу, а живое. Вошла Гизика, положила свой букет и маленький венок с крестом, встала на колени возле Юли. Я думала о «Лебеде», о блюдах, об изящных пальцах Гизики, когда она выбирает тебе самый белый рогалик и наливает первую рюмку вина.
Гизика сказала мне ночью, что ты теперь всего лишь спишь. Я ела оладьи со сметаной, смотрела в окно. Порой мне снились дурные, тяжелые сны: про Дамбу, про отца, про то, как меня бьет Амбруш; ты знаешь, я никогда не плакала и не кричала во сне, когда мне снилось что-нибудь страшное: я лишь холодела и цепенела от ужаса; неспособность вскрикнуть, позвать на помощь всегда была частью таких снов. Если ты спал у меня, ты просыпался в такие моменты. Еще до того, как я начинала дрожать, до того, как у меня деревенела спина – ты чувствовал приближающееся наваждение, обнимал меня, прижимал к себе, осторожно будил. И все тогда рассеивалось, исчезало – Амбруш, война, все прочее, вернувшееся из прошлого, – я отходила и засыпала у тебя на руках. Когда Гизика сказала, что ты просто спишь, кусок встал у меня в горле, я еле смогла его проглотить.
В больнице я съела калач. Была среда, день посещения; в обед я забежала к Хелле, съела ее суп; была контрольная репетиция «Сна в летнюю ночь», со следующей недели театр играет на Острове, В половине пятого я освободилась, поглазела на витрины, потом вспомнила про больницу: сегодня среда, скоро пять часов, – села на автобус и поехала. У входа стоял мороженщик, тут же продавали из-под полы лимоны, площадь кишела народом; я купила расческу. Где ты находишься, я не знала, и потому лишь ходила между корпусами, постояла у каких-то построек в дальнем конце: у меня было такое чувство, что тебя отнесли сюда; попыталась встать на цыпочки, но окна первого этажа были очень высоко, а подвальные застеклены матовым стеклом. Я пошла взглянуть и на твое окно, на котором в понедельник раздвинула шторы; снова сидела возле фонтана, рядом играли дети. Во дворе появились торговцы воздушными шарами, калачами, я купила один калач; люди вокруг разговаривали о том, как прошла операция; мальчик с гипсом на руке уронил в воду мяч. В твоем окне вспыхнул свет, и это было так странно: я понимала, что там, в палате, уже другие люди и что я сижу здесь, у фонтана, в больничном саду; и все же каким-то образом я словно одновременно была и там и здесь, словно раздвоилась – и одна часть отсюда, снизу, следит за другой, которая видит твою палату и тумбочку с потрескавшейся эмалевой краской и ярко начищенной ручкой.
В семь часов прозвучал гонг; сначала ушли торговцы, потом постепенно зашевелилась толпа, сад опустел. Я поужинала в ресторане недалеко от больницы: столики были грязными, пиво – теплым. Купив газету, я взяла свою авторучку и стала подрисовывать, штриховать буквы и цифры. «Вечерние новости, 1954». К столу подошла собака, стала выпрашивать объедки, осторожно взяла у меня из рук кость, положила на землю и только тогда стала грызть. Под столиком валялся мусор, растоптанные листья салата. Когда тебя опустили в могилу и стали засыпать землей, я взглянула на Гизику: она читала молитву вполголоса, и мне подумалось; ведь она уверена, что встретится с тобой когда-нибудь; на лице ее было выражение горя и надежды. Еще я подумала: смогла ли бы я выкопать тебя?
В Медере, на берегу, я нашла раковину и долго сидела, рыла ею песок. Я никогда еще не ездила в Медер на пригородном поезде: в дом отдыха нас возили на автобусе или на машинах. Выйдя из ресторана, я постояла на площади, думая о Пипи, о Юли; дошла до угла Жемчужной улицы, откуда видно было гору: возле вершины, где стоит мой дом, было темно, лишь горели фонари вдоль дороги. Корпуса больницы погружались в темноту; по площади мчались машины. Я снова ощутила то странное возбуждение, которое в последние дни, начиная с понедельника, охватывало меня с наступлением вечера. Дойдя до моста Маргит, я села на электричку; немногочисленные пассажиры дремали, сидевший рядом со мной мужчина положил голову на ящик с инструментом и спал в такой позе до самого Аквинкума.
В Медере я вышла; на станции мне объяснили, как выйти к Дунаю, и я пошла по дорожке через поле. Передо мной лежали длинные тени акаций и тополей; откуда-то, пахло гвоздикой – запах был плотным и душным, словно я шла через облако. Поблескивали крыши оранжерей. Доносился свисток паровоза, топот скота; в воротах фермы болтали две девушки, из санаториев на берегу слышалось радио. Добравшись до перекрестка, я стала узнавать местность, вскоре вышла к дому отдыха и скользнула через двор, пока меня не узнали. В саду я увидела Диоши, он сидел в шезлонге и курил трубку. Йолан скрипела качалкой.
Я спустилась к берегу. Здесь река мне лучше знакома, чем в городе. Если не смотреть вправо, где виднеются заводы и дымные трубы, то можно подумать, я где-нибудь дома. На том берегу, меж низкими деревьями острова, гулял, причесывал ветви ветер. Я села на камень и стала смотреть на воду. Среда – день заезда; из каждого дома отдыха неслась музыка.
Во вторник, после заключительного экзамена, Ваня сказал, что осенью мы поедем в Германию, повезем «Коварство и любовь». Я тогда подумала, что буду играть Леди и что у меня единственной ни души не останется здесь в залог; даже у Пипи где-то в провинции живет мать. Я подумала: а что, если взять и сбежать; выйду из номера, повяжу передник, прикреплю наколку на голову и спокойно пройду через кухню на улицу – пусть тогда Ваня кричит и рвет на себе волосы, придется ему возвращаться в театр без меня.
Я нашла раковину, стала ковырять ею плотный влажный песок. Прошел вечерний пароход; река всколыхнулась, лизнула берег, достав до камня, на котором я сидела. Я сгребла песок холмиком; вот так шла Дамба, здесь был изгиб, этот камешек – дом Амбруша. «Папочка видел Райнер в «Йозефштедтере»! – хвасталась девочка Ангела. – Это какая-то великая актриса». Плескались мелкие волны; наклонившись, я погрузила пальцы в воду; вода была еще теплой.
Я набрала мелких камешков, соорудила из них Орлиную гору, уплотнила песком ее склоны. За спиной остановилась машина, из нее вышли мужчина и женщина, поднялись в дом отдыха «Столичный». Я подумала, что никогда еще не видела море, никогда не видела настоящих больших городов. Как-то раз я ездила в Матру – и бродила там по горным дорогам, хмельная от мысли, что нахожусь на такой высоте, в тысяче метров над равниной. И тогда я почувствовала, что мне уже не хочется подкладывать Ване свинью – да и что я буду делать за границей? Что и, главное, ради чего? И я уже знала, что наплевать мне и на заморские города, и на горы, и даже на самое море.
Теперь, когда я надела туфли, ходить опять стало больно. Я перетащила в мусорный ящик венки; садовник на противоположном участке разогнулся, посмотрел на меня с подозрением, но ничего не сказал. Юли часто смотрела на меня вот так же, угрюмо и недоверчиво. Теперь здесь больше нет ничего – только холмик с четырьмя низенькими столбиками да надмогильная доска с твоим именем и лаконичной надписью: жил тридцать восемь лет. Земля была мокрой и рыхлой; я погрузила в нее пальцы: такую влажную, мягкую землю я могла бы разрыть голыми руками. Сейчас от вокзала отходит поезд Юли. Если пойти домой, там уже будет пусто.