ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах
Шрифт:
— Так мы пойдем на спевку — ладно, Дункан? — спросила Марджори. Когда они переходили улицу, Марджори проронила: — Прости меня, Дункан.
— Пустяки. Эти два дня я приучался обходиться без тебя — и вот привык. — Они постояли у входа в театр, где проходили спевки. — Ничего не поделаешь, — добавил Toy.
— Ясно. Ох, Дункан, мне жаль, что я тебе так нравилась. И мне очень жаль, Дункан, что я…
— Не надо жалеть, — сказал Toy, взяв Марджори за руки и прижавшись к ним лбом. — Не жалей ни о чем! Ты подарила мне дружбу, и я долгое время был тебе благодарен.
— Но, Дункан, разве мы не можем остаться друзьями? Может быть, не сейчас, но позже?
Они потерлись щеками, и Toy пробормотал:
— Позже,
— Да. Тогда.
Марджори обхватила Toy за пояс, и он стал легонько ее ласкать, касаясь губами нежной шеи.
— Ого! Ага! Поторопитесь, опаздываем, — послышались возгласы проходивших мимо Джанет и двух ее подружек.
Toy недоумевал, почему раньше он ни разу не делал с Марджори ничего подобного. Коридор заполнялся, и они разъединили объятия.
— Я ухожу из хора, — сказал Дункан. — Так что ступай туда, до свидания.
Улыбнувшись, Марджори скользнула в дверь. Toy быстро зашагал в мастерскую, намереваясь тотчас же взяться за работу. Прощание с Марджори оказалось таким сердечным, что минуты три он чувствовал себя почти счастливым, но время шло, Марджори становилась все дальше, и в нем вновь закипело чувство обиды. Прохожие на Сочихолл-стрит кидали на Toy удивленные взгляды, и он не сразу сообразил, что напевает вслух: «Если Ты существуешь, позволь мне убить ее; если Ты существуешь, позволь мне убить ее».
В мастерской Toy не увидел на своей картине ничего, кроме путаницы уродливых линий. Он сел перед холстом и не сводил с него глаз, пока не стемнело.
Глава 26
Хаос
Наутро Toy долго пролежал в постели в ожидании стимула подняться, но потом протащился в кладовую, в уборную и снова забрался под одеяло. Он лежал трупом, предаваясь гнусным мстительным мечтаниям. В сексуальных фантазиях он подвергал Марджори пыткам; без конца переделывал и развивал прощальные речи, с которыми так и не обратился к ней при расставании; кипя гневом, до мельчайших подробностей восстанавливал в памяти каждую проведенную вместе с ней минуту. Он не мог взять в толк, почему из головы у него никак не выходит девушка, давшая ему так мало. Мучительные переживания постепенно вызвали судорожное напряжение мышц; неподвижность помогала экономить дыхание. Toy по-прежнему хотелось, чтобы Марджори вошла в эту темную, пыльную, захламленную комнату и, включив свет, с улыбкой огляделась. В его лице не дрогнет и мускул, но она снимет пальто, пригладит волосы и примется за уборку. Приготовит теплое питье, сядет рядом на матрац и, придерживая чашку, даст ему отхлебнуть, как маленькому. Он с язвительной усмешкой подчинится, однако все-таки возьмет ее руки и приложит к своей груди, чтобы она почувствовала, как его сердце стучит о ребра. Они прильнут друг к другу. Пот на его лбу высохнет, тело расслабится, и он забудется сном. Теперь Toy боялся уснуть и сидел в постели, выпрямившись.
Как-то во время летних каникул Макалпин, рисовавший в углу, сказал Toy:
— Я понимаю, что советовать всегда бессмысленно, но не лучше ли было бы для тебя взяться и докончить свою картину?
— Нелепо полагать, будто кто-нибудь в Глазго способен нарисовать хорошую картину.
— Шел бы ты домой, Дункан.
— Боюсь шевельнуться.
Потом Макалпин ушел и привел Рут. Toy воззрился на нее в испуге: она часто называла его болезнь омерзительным способом привлекать к себе внимание. Рут ласково спросила: «Ну как ты, бедняжка Дункан?» — кротко помогла ему одеться и спуститься вниз к такси. В дороге она рассказывала о своем педагогическом институте в Абердине, Рут проучилась там год, ее шумный напор был лишен всякой агрессивности, и Toy почувствовал, что больше
— Мне нравится Абердин, у меня там масса поклонников! Хожу в бассейн вместе с Гарри Дохерти — он был чемпионом Шотландии по плаванию брассом среди юниоров, танцую с Джо Стюартом и бываю на вечеринках с кем хочу — то есть с теми, кто мне нравится. Девушки в институте считают меня гетерой, но я думаю, они просто идиотки. Почти у всех только один ухажер, а говорят они только о замужестве. Я не собираюсь замуж еще лет пять, и, скажу вам, чем больше выбор — тем оно надежнее.
— Правильно, — подтвердил мистер Toy, — He стоит ни к кому прочно привязываться, пока не станешь вполне самостоятельной. Ты еще молода. Наслаждайся жизнью.
— По воскресеньям я прогуливаюсь с Тони Гау, он студент-медик. Тебе, Дункан, он бы понравился. Он знает решительно все о животных, о цветах, народные песни знает назубок. На последнем ряду в кино толку от него мало, но поговорить с ним и вправду интересно. Гулять с ним, правда, сейчас не очень приятно — из-за болезни кроликов, которая недавно распространилась по фермам. На сельских дорогах всюду валяются эти бедняжки — еле-еле дышат, глаза у них выкачены. Тони берет их за задние лапы и расшибает им голову о землю. А я не могу. Знаю, что дело это для них доброе, но мне даже видеть это не под силу. Тони…
— Прекрати! — выкрикнул Toy.
После паузы мистер Toy сказал:
— Пойди, сынок, ляг в постель. Я позову доктора.
Доктор предписал покой и назначил новые таблетки. Toy сидел в постели, не в состоянии сосредоточиться на чтении, но ему хотелось поспорить.
— Вот бы стать уткой.
— Что?
— Вот бы стать уткой в Александра-парке. Я мог бы плавать, летать, разгуливать, иметь трех жен — делать что угодно. Но я человек. У меня есть ум, я записан в три библиотеки, и все мои желания неисполнимы.
— Господи, о чем ты толкуешь? Кого я породил на свет! Вспомни про пенициллин, про национальную систему здравоохранения, взгляни на книги, на картины, которыми ты так увлечен! И хочешь превратиться в птицу!
— А ты вспомни Бельзен! — закричал Toy. — И Нагасаки, и русских в Венгрии, и янки в Южной Америке, и французов в Алжире, и англичан, которые бомбили Египет без объявления войны! Половина населения на планете умирает от недоедания, не доживая до тридцати лет, к концу столетия нас станет вдвое больше, однако те правительства, которые обладают властью и умением сделать мир достойным для людей обиталищем, грабят соседей и готовятся забросать друг друга атомными бомбами. Мы сплачиваемся в миллионы, когда речь заходит об убийстве, а ради благородной прекрасной деятельности едва набираются сотни или десятки…
Мистер Toy потер щеку:
— Ты прочитал больше книг, чем я. Каков возраст человечества?
— Примерно триста тысяч лет.
— А когда появились города?
— Около шести тысяч лет тому назад.
— А как долго существуют правительства, обладающие властью во всемирном масштабе? Ответ мне известен. Чуть больше столетия.
— И что же?
— Дункан, современная история только начинается. Дайте нам еще пару столетий — и мы построим настоящую цивилизацию! Не тревожься, сынок, этого хотят и другие. Не ты один. В мире нет страны, где люди не искали бы и не боролись. Не поддавайся лживым политикам. Не горлопаны на трибунах, а незаметные труженики — вот кто меняет ход вещей. Даже если в ближайшие десять — двадцать лет кучка оголтелых правителей развяжет атомную войну, человечество все равно выживет. Возможно, понадобятся столетия, чтобы устранить последствия радиации, однако простые люди с этим справятся и вновь начнут взбираться к вершинам.