Ласковый голос смерти
Шрифт:
Пожалуй, главное мое преимущество над другими — внезапность. Я действую быстро, не колеблясь и не упускаю ни единого шанса.
Я пнул толстяка в пах. Он согнулся пополам и свалился на пол, пронзительно вопя, словно девчонка. Тот, что пониже, уставился на меня широко раскрытыми глазами. Он был примерно того же роста, что и я, и, видимо, никогда прежде ни с кем не дрался, не рассчитывая на помощь дружка.
Он попятился, пропуская меня. Я хотел было пройти, действительно хотел, но толстяк с воплями катался по полу, и впервые за многие месяцы я ощутил приятное чувство. Мне было хорошо. И весело.
К тому же все оказалось слишком
Я не смог противостоять искушению. Прижав своего обидчика всем весом к стене и уткнув кулак меж его лопаток, я дважды намотал дурацкий хвостик на руку и почти без всяких усилий — хотя, возможно, мои намерения прибавили мне сил — оторвал его. Теперь оба корчились от боли, и вопил уже тот, что пониже, а второй лишь судорожно всхлипывал. Несколько мгновений я смотрел на них, удивляясь, как много шума они производят, и думая, насколько по заслугам они получили, а потом взглянул на волосы в своей руке. Вместе с ними оторвался клочок светлой кожи, волосинки все еще надежно связывала резинка.
Пострадавший держался обеими руками за затылок, словно арестованный, таращась на меня выпученными глазами. На лбу его пролегли складки, из глаз текли слезы, щеки побагровели. Я как ни в чем не бывало смотрел на кровь, сочащуюся из-под сплетенных пальцев с побелевшими от натуги костяшками.
— Спокойной ночи, девочки, — сказал я, стряхнув волосы с руки на пол, и ушел, оставив их стонать и всхлипывать.
Меня на неделю отстранили от занятий, но не исключили. Двое мальчишек были известными хулиганами, хотя, конечно, я об этом и понятия не имел. Когда меня вызвали к директору, гомосексуалисту средних лет, который поощрял либерализм в преподавании и надеялся найти последователей среди учителей, тот меня чуть ли не поблагодарил. И он вовсе не сердился.
— Так не делается, — сказал он. — Нельзя бить соучеников, это неправильно. Согласен?
— Наверное, да, — кивнул я.
— Что они тебе сделали?
Я задумался. Если честно, они не сделали мне ничего особенного.
— Встали на дороге.
— Они что-нибудь говорили?
— Не помню.
— Ты их испугался?
— Я никого не боюсь.
— Это хорошо, Колин. Так и надо.
— Вы не будете бить меня палкой?
— Нет, — ответил он. — Предпочитаю иные методы. Полагаю, ты сожалеешь о содеянном?
Я не ответил. Ответ бы ему не понравился, а лгать я не был готов. Я ни о чем не сожалел, и мне не было стыдно. Стычка, скорее, доставила мне удовольствие, внесла разнообразие в скуку обыденных дней.
— Что ж, ты в любом случае понимаешь, что мне придется отстранить тебя от занятий.
— Разумно, — сказал я.
— На неделю? — скорее спросил, чем заявил он. — Если я дам тебе неделю, ты обещаешь хорошо себя вести?
— Ладно, — кивнул я.
— Я напишу письмо твоей матери. Я уже говорил с ней по телефону и просил прийти, но… Впрочем, не важно. Иди забери свой портфель и пальто, а потом возвращайся сюда за письмом.
Я повернулся, собираясь уходить.
— Колин?
— Да?
— Больше так не делай.
Больше я так не делал, по крайней мере в школе, поскольку директор мне, как ни странно, чем-то понравился. Он
После смерти отца она несколько лет провела в полуофициальном трауре — такой уж она была женщиной. В конце концов она поняла, что люди перестали обращать внимание на ее капризы, и решила, что пришло время набраться смелости и жить дальше. Однако ей никогда не хватало терпения, а теперь, когда мы остались вдвоем, стало еще хуже. Ее подруги и родственники, даже ее сестра, не желали иметь с ней ничего общего, и потому я остался единственным, на кого она все еще могла выплеснуть свое раздражение и гнев. Она перестала пить антидепрессанты и принялась целеустремленно лечиться алкоголем.
Нашу ненависть друг к другу невозможно даже выразить словами. Она часто давала волю рукам, пока наконец не поняла, что я вырос и способен дать отпор, и с тех пор ограничивалась словесными оскорблениями, ранившими не меньше.
— Ты знаешь, что ты убил своего отца? — сказала она однажды вечером. — Я всегда это знала. Ты постоянно ему перечил и никогда не делал то, что тебе говорили, и он не смог этого вынести.
Мы сидели вдвоем в гостиной, молча ужиная. Подобное случалось все чаще — вежливость без всякого предупреждения сменялась враждебностью. За ужином мать пила вино, а до этого джин, а еще раньше шерри, но даже при всем при этом не выглядела пьяной. Работал телевизор, а поскольку мы не сумели прийти к согласию насчет того, что смотреть, напряжение в комнате росло. В конце концов она обвинила меня в смерти отца — точно так же, как и я обвинял ее.
— Ты убил его, маленький гаденыш. Он был так счастлив со мной, пока не появился ты.
В поисках подходящего оружия я остановился на Кафке:
— «Умереть значило бы не что иное, как погрузить ничто в ничто».
— Опять Кафка? — взвилась она. — Какая чушь.
— Кафка был нигилистом, — пояснил я. — И если исходить из его взглядов, не важно, кто из нас виновен в смерти отца, да и виновен ли.
— Жалею, что ты вообще родился, — холодно заявила она.
— Я тоже.
Порой наши разговоры бывали еще забавнее — настолько легко я подыскивал ответ. Чем больше она меня ненавидела, тем больше меня это веселило. И тем не менее мы жили в одном доме даже после того, как я закончил школу. Иногда она готовила обед, если не валилась с ног от пьянства. Я отвечал за уборку и мытье посуды. За продуктами она ходила сама, чтобы заодно купить себе выпивку. У нас сложились странные отношения, устраивавшие нас обоих.
Обычно мысли о матери возникали по средам, и порой я задумывался, почему так, — пока не понял, что работа по хозяйству напоминает о нашей совместной жизни после смерти отца.
Полчаса назад снова звонила та женщина из дома престарелых. Похоже, матери понадобился новый домашний халат, и она захотела меня видеть. Я знаю, что последнее — ложь. Почему они так настаивают, чтобы я ее навестил? Мне нечего ей сказать, и, даже если каким-то чудом мать окажется в здравом уме, шансы, что она скажет мне что-то существенное, весьма малы.