Лазарев. И Антарктида, и Наварин
Шрифт:
Продолжая о чем-то спорить, пыля ботинками, офицеры скрылись в проулке.
— Кораблики-то гниют, топнут, — вздохнул денщик, — а им чины жалуют, награды прибавляют. Слышь-ка, одному знак почетный повесили, другому звезду прицепили…
Примерно о том же шла беседа и в стоявшем в глубине сада доме. У Авинова третий день гостил его старинный товарищ, контр-адмирал Лазарев, новый начальник штаба Черноморского флота.
Неделю назад он с Грейгом возвратился с Кавказа. Грейг сразу ушел на бриге в Николаев, а Лазарев остался, поближе познакомиться с Севастополем. Сначала попросил Авинова обойти с ним все берега Ахтиара.
Целый день они на катере, под парусами, обходили многочисленные бухты и бухточки Севастопольской гавани. Начали с осмотра самой защищенной от волн и ветра Южной бухты. Лазарев то и дело подходил
— Берега абхазские, брат, богатые, да жаль, все не устроено там, армейцы страдают в палатках и землянках, пищи у них нет здоровой. А Севастополь ваш чудесный, — он оживился, — пожалуй, лучшего порта в мире не сыскать. Однако забот о нем мало, будто старались испортить нарочно. Люди живут грязно и бедно, в мазанках без полов и потолков, что же Грейг о том вовсе не печется?
— Где там, — махнул рукой Авинов, — у него одна забота — мошну приумножить. Юленька его в открытую волочится с Критским, а тот в казне сто тысяч уворовал да в банк положил в Одессе.
— Как так? — удивился Лазарев.
Авинов усмехнулся:
— Это здесь не в диковинку. Грейг себя людьми верными окружил. Я за год насмотрелся и должен сказать, что порок здесь корни глубоко пустил.
— Откуда они растут-то?
— Сие издавна, со времен екатерининских. Видишь ли, Петрович, — они с Лазаревым еще в Средиземноморье наедине привыкли величать друг друга по отчеству, — когда Крым под нашу руку отошел, Екатерина благоволила к грекам, вызволила их из турецкой неволи, кто сам бежал. Императрица отвела им удобное место в Балаклаве. Там быстро колония разрослась. Торговали, они мастаки, проворные, кто рыбачил. Стали понемногу на нашу военную службу наниматься, в офицеры выбились многие. Когда Севастополь прирастать кораблями да строениями начал, они смекнули. Казенных средств на флот отпускается уйма, на кораблях добра тоже немало. Все деньги стоит. Корабли туда-сюда снуют. Одесса, Херсон, Николаев, Феодосия, Керчь. Всюду коммерция на корабли проникала, интенданты на берегу сплошь из греков во главе с Критским. Из Одессы ловкачи руки греют, вроде купцов Серебряного или Рафаловича. В Севастополе много даровой силы из казенных рабочих используют, особняки задаром строят.
— Погоди-ка, — перебил его Лазарев, — при чем здесь корабельные греки?
— А при том, Петрович, что все они собственники в Севастополе и окрестностях. И каждое лихоимство приумножает их частный капитал. Кумекаешь?
— Неужели их так много?
— На днях был у меня лейтенант Левашов с «Анапы», исправный офицер, и что ты думаешь? Просит перевести его на любой другой корабль, где в кают-компании можно разговаривать по-русски.
Авинов махнул рукой:
— Добро, на сегодня моих баек хватит, остальное завтра доскажу. Пошли, Михаил Петрович, ужинать. Елизаветушка нас давно звала. Выпьем по чарке-другой, вспомянем нашу молодость.
Авинов решил посвятить Лазарева как истинного друга во все хитросплетения обстоятельств в Севастополе. В первую очередь пересказал ему события позапрошлого года. Отголоски севастопольского бунта ему довелось наблюдать.
— Как я уяснил, началось не без тех же греков, — начал рассказ Авинов. — Флотские интенданты и раньше воровали у матросов, те роптали. Из Петербурга прислали ревизоров. Несмотря на изворотливость, комиссары отметили, что «по Севастопольскому порту допущены весьма важные злоупотребления». Грейг надавил на Петербург, и ревизии не дали законного хода. А тут карантин в городе по поводу угрозы чумы начался. Два года город жил в оцепенении. Окрестные крестьяне провизию в Севастополь не доставляли, подвозили к окраинам. Там у них перекупали ловкачи греки-маркитанты и перепродавали втридорога. Бедный люд в Корабельной слободе и на другом конце «Хребта беззакония» в Артиллерийской слободе возмутился, начались беспорядки. Как на грех, одна старушка скончалась от произвола полицейских. Ударили в набат, окружили дом губернатора. Солдаты отказались стрелять в бунтарей. Тысячные толпы начали громить квартиры ненавистных спекулянтов,
Наконец прибыл с войсками новороссийский губернатор, граф Воронцов, — заканчивал рассказывать Авинов, — бунтовщиков усмирили. Военно-полевой суд приговорил казнить семерых.
— Кто же такие, не знаешь?
— Слыхал, что среди них два квартирмейстера, унтер-офицер, боцман и фельдфебель.
— Стало быть, повод для возмущения был? — Лазареву вспомнились матросы-бунтари на «Крейсере». «Не потому ли Авилову претило здесь?» Он оторвался от раздумий. — А что, Павлович, вдруг нам с тобой придется здешний навоз разгребать.
— С тобой, Петрович, согласен, — засмеялся Авинов. — Погоди, ты еще не присмотрелся к прелестям главной квартиры в Николаеве, там свои кодексы устанавливает Грейгова Юленька. Она никому спуску не дает.
— Посмотрим, — ощерился вдруг Лазарев, — об одном думаю — Грейгу все наскучило и ко всему он равнодушен сделался, флот третий год в море не ходит, ведомо ли о том государю? Мне поневоле приходит мысль: не нарочно ли Грейг намерен запустить флот донельзя, а потом сие место оставить. Подумываю Меншикову написать, хотя партикулярно, дело-то страдает.
Авинова поразила быстрая реакция Лазарева на теневые стороны жизни флота, верная оценка верхушки из Николаева.
Для Лазарева же откровения его друга были новой, не совсем приятной неожиданностью. Следовало внимательно присмотреться к окружающим. Правда, и на Балтике сталкивался он с нечистоплотными людьми, забывшими, что такое совесть. Один Моллер в Кронштадте чего стоил. Всюду, видимо, воровские деньги липнут к грязным рукам.
Быть может, суждения Авинова были ошибочны? Послушаем соображения по этому поводу его подчиненного, в ту пору мичмана Ивана Шестакова. «Выходцы из Архипелага после Чесменской кампании основали, как известно, колонию в Балаклаве, у самых вод, омывающих Севастополь. Колония с влечениями к морю скоро подметила выгоды государственной службы во вновь приобретенном Россией отдаленном крае. Когда с кончиной Екатерины прошла крымская лихорадка и политика наша в силу обстоятельств променяла Восточный вопрос на Западный, плодородная Новороссия и чудный Крым с его дивной гаванью перестали притягивать искателей выгодных положений из коренной России, и архипелагские выходцы мало-помалу завладели всеми отраслями государственной службы как своим достоянием. Балаклавская колония, имея под рукой целый флот, вползла в него со всей ловкостью и хитростью, свойственными племени, заняли все места и до того сохранили свою особенность, что еще в 1836 году случалось слышать комментарии русских командных слов на греческом языке… Было бы несправедливо отрицать пользу греческого элемента в начале существования Черноморского флота. В подчиненном положении, как помощники русских, водивших эскадры, греки в ближайших сношениях с набранными от сохи матросами передавали им свою морскую бойкость и предприимчивость на стихии, для наших крестьян чуждой. В образовании и истории Черноморского флота им отводится важная роль, и, конечно, никто не станет винить их в усилиях монополизировать сподручную отрасль службы при дремлющем или близоруком правительстве…
Массам, ищущим благосостояния за пределами отечества, свойственен партикуляризм. Чрез многие только поколения исчезает мало-помалу мысль о прежнем отечестве и зарождается привязанность к новому; но в промежуточный период царствует индифферентизм, при котором человек, считая себя свободным от всяких политических обязательств, прячется от них за наружной преданностью новому правительству, обеспечивающему его спокойствие, и преследует исключительно себялюбивые цели. Так было с греками, едва полвека переменившими свои опасные жилища на новый мирный приют в крае, купленном русской кровью, приобретенном способностью, энергией, стойкостью, готовностью к жертвам, короче — лучшими качествами коренного русского люда. Не только русское сердце, но здравый русский ум едва решится относиться иначе как с признательностью к усилиям человека, радевшего об изменении подобного положения.