Лебединая песнь
Шрифт:
– Слышал ты когда-нибудь про дело Ветровой? – спросил Мика.
– Нет. Что за дело такое?
– Это было еще в царское время. Один из старых друзей нашей семьи при мне Нине рассказывал. Студентка одна, политическая, Ветрова, изнасилована была тюремным сторожем. Оказалась Лукрецией: взяла керосиновую коптилку и зажгла на себе одежду. Сгорела заживо! Скандал вышел. Каким образом стало известно – не знаю, а только весь университет загудел как пчелиный улей. Демонстрация: панихида на площади перед Казанским собором, море молодежи, пламенные речи… Ну, полиция, конечно, тут как тут! – загнали в манеж, посажали многих. Допрашивали, однако, очень мягко и приговоры были самые мягкие: правительство было, по-видимому, смущено. Тот, который рассказывал, получил полгода ссылки и после тотчас же восстановился в университете. Дело, однако, не в этом. Я думаю сейчас вот о чем:
Вячеслав вдруг повернулся к нему с гневно сверкнувшими глазами:
– Молчи! Таких дел, как насилье в наших тюрьмах, не бывает!
– Ой ли! А пыток тоже не бывает? А «морилок» нет?
– Молчи и о пытках!
– Да чего злишься-то! Или стыдно за свой социалистический режим? Не надо было лезть в партию! Ты забыть не можешь, что девяносто лет назад твоего прадеда помещик в карты проиграл, а у меня вот родной отец убит вашими коммунистами, которые пришли отнимать имение. Мне тогда года четыре было, но я помню, как он упал. Я до сих пор иногда вижу это во сне и просыпаюсь в холодном поту. Теперь заточили как преступницу мою сестру, а меня не принимают в университет. Мои обиды свежее твоих, а ты еще удивляешься нашей ненависти!
Вячеслав остановился:
– Мика, я не хочу ссориться с тобой теперь! Замолчи, прошу тебя!
Он узнал подробности: Ася при нем рассказывала Мике о неоднократных вызовах и вымогательствах следователя, умолчав из чувства такта о Гене. Мика вызвался помочь с похоронами Зинаиды Глебовны, обещал привести друзей, которые безвозмездно отпоют заупокойную и на руках перенесут гроб. Вячеслав в свою очередь смущенно пробормотал:
– Я тоже мог бы пригодиться! Вам одной не справиться со всеми хлопотами и очередями. Давайте я соберу и отнесу передачу Елене Львовне и к прокурору пробьюсь. Идет?
– Спасибо, – подавленным шепотом отозвалась Ася.
Но после, на лестнице, Мика ему сказал:
– Прежде всего надо ее найти, а для этого тоже выстоять очереди в тюремных справочных бюро. Я тебе дам адреса тюрем; но ты не надейся, что прокурор тебе ответит – не станет даже разговаривать: заявит, что имеет дело только с ближайшими родственниками, как мне по поводу Олега.
– А я его заставлю ответить! Пусть попробует отвертеться! Мне не так легко зажать рот, а если скажет, что я чужой, я ему заявлю, что я фактический муж – коротко и ясно!
Мика бросил на Вячеслава несколько озадаченный взгляд, но не решился продолжать разговор на такую деликатную тему. Пошли молча.
«Кукушечка! Деревцо вишневое! Попалась, бедная! Олег хороший человек – понятно, что выдать не захотела! Сама-то она вся пугливая, слабенькая, нежная, а вот устояла ведь, дала отпор! Стало быть, есть у нее внутренняя сила, и товарищ она, видать, хороший… Экие подлости в огепеу делаются: схватили девушку – полуребенка, да как с ножом к горлу: выдай или засажу! Запугивают, тянут показания… Да это святейшей инквизиции впору! Известно ли там – наверху? Набрали в штаты всякой дряни и дали волю! Надо сигнализировать! Эту историю нельзя оставлять! Все эти Дашковы, Бологовские, Огаревы трусят, их в самом деле происхождение сковывает; ну, а я – свой, я всю революцию провоевал, я у станка семь лет, меня-то выслушают! Следователь Ефимов… Уж будет он стоять перед революционным трибуналом! Надо не только в Москву писать – надо привлечь райком и заручиться поддержкой председателя; до самого Сталина дойду, а кукушечку вызволю!»
Она теперь одна, замученная, жалкая! Антипатичных ему дам около нее уже нет, одна только эта молодая, кроткая Дашкова. Если он выручит свою кукушечку, она отогреется на его груди. Никто не встанет уже между ними! Он вообразил, как приходит за ней, и вот ее выводят из тюремных ворот: она с узелком, в платочке и сером ватнике, бледная худая… Увидев его, она бросается на шею своему спасителю. Обнять ее, прижать к груди, погладить эти шелковистые кудри… даже голова у него закружилась! Отчего женское лицо приобретает иногда такую власть, причем от этого не застрахован даже человек сдержанный, серьезный, преданный идее… В этой девушке не было ничего, что он привык ценить, оставаясь объективным,- что же приковало к ней его сердце? Тоска подымалась со дна его души. С тоской он бы сладил,
«Да неужели действительно вышлют и ее и ребенка? Разве так слаба Советская власть, что женщины уже опасны стали? С женщинами воюем! Лагеря для женщин! Олег Андреевич прав: императоры не трогали жен декабристов и семьи народников… Уж не чувствовали они себя уверенней на своем посту, чем мы, большевики, на своем? Или в самом деле были великодушнее и добрее? Эх, неладно что-то у нас в аппарате!»
Бездеятельность и пассивная скорбь не были свойственны его натуре.
«Завтра же пойду сначала к прокурору, а потом в райком! – говорил он себе. – Следователь Ефимов… Посмотрим, кто кого!»
Глава седьмая
На тюремных окнах ворковали голуби; воркование это иногда напоминало жалобный стон и усиливало тоску. Было так тихо, что слышно, как надзирательница, завтракая у окна, разбивала крутое яйцо. Иногда, становясь ногами на унитаз, Леля дотягивалась головой до окна и видела кусочек неба. В шесть утра надзирательница, проходя, стучала ей в дверь и говорила: «Подъем», надо было в ту же минуту вскакивать и стелить койку, которую уже не позволялось откидывать в течение дня; потом надзирательница говорила: «Хлеб и сахар», а еще через несколько минут: «Кипяток». Все это ставилось на доску перед окошечком. В середине дня полагался обед – щи из хряпы и каша; вечером – опять кипяток с хлебом.
На цементном полу была протоптана дорожка сотнями узников, которые бороздили его, шагая из угла в угол; и она ходила, как они. Надзирательница изводила, постоянно заглядывая в «глазок»; то и дело слышался ее хрипловатый оклик: «Не закрывать головы полотенцем!» или: «Вы что там руку себе ковыряете? Смотрите у меня!» или: «Почему не едите? Есть надо: я за вас отвечаю!» Позволялось получать книги из тюремной библиотеки, но тоска, страх и отчаяние, душившие ее, не давали ей возможности углубиться в читаемое. Допросы – вот была ее мука! Чего еще хотел от нее следователь? Она была уже уличена, Олег – обвинен полностью, Нина – давно призналась, что покрывала Олега, и, по-видимому, под пыткой подписалась, что вела и поощряла их контрреволюционные разговоры; Леля сама видела подписанное Ниной показание. Казалось бы, не оставалось уже ничего, что можно было еще выудить, а допросы все-таки продолжались! Нервы были мучительно напряжены: вот-вот войдет конвой, чтобы вести ее в кабинет № 13; она не была застрахована от этого даже ночью. Очень часто следователь вызывал ее именно в ночные или вечерние часы, запугивая ее воображение. Она уже хорошо знала те нескончаемые коридоры, по которым ее вели и где гудели грубые выкрики и отборные ругательства, доносившиеся из кабинетов, мимо которых ее проводили, – в эти часы там допрашивали заключенных, а с ними церемонились еще меньше, чем с вызываемыми по повесткам. Далее начиналось обычное: «Садитесь. Ну, что – вспомнили что-нибудь?» – а вслед за тем угрозы и издевки. Он любил выражение «рассказывайся до пупа», которое казалось особенно оскорбительным Леле. Допрос затягивался иногда до утра; следователь как будто забывал, что человек испытывает естественную необходимость остаться одному хоть на несколько минут. Это было утонченной пыткой, имевшей, по-видимому, целью поиздеваться над ее стыдливостью и воспитанием. Как бы ни было, она всякий раз держала себя в должных границах, преодолевая свои мучения.
Потребность во сне была второй пыткой: была неделя, когда он вызывал ее каждую ночь, а между тем в течение дня раскрывать койку строго-настрого запрещалось; старая ведьма была тут как тут: «Захлопните койку! Никаких возражений! Порядок один для всех!» Чтобы обмануть ее бдительность и хоть немного забыться дремотой, Леля брала книгу и, делая вид, что читает, дремала, облокотясь на руку. Но стоило ей выпустить из рук книгу или уронить на грудь голову, раздавался окрик: «Не спать! Днем спать запрещается!» Пытка бессонницей! Кажется, она применялась к Каракозову? Но ведь Каракозов стрелял в Императора, а что же сделала она? Молилась ли за нее Ася в уголке за буфетом или шкафом, как в детстве? Где Ася? Жива ли мама? Сюда не доходит ни зова, ни отклика!