Лебединая песня
Шрифт:
Да, он умер. Погиб. Очень жаль. Нет, правда жаль. Было в нем что-то такое, что отличало его от других... Даже ее защищенное могучим инстинктом самосохранения сердце не осталось к нему полностью равнодушным. А уж каково сейчас бедняжке Аделаиде... Нет, она, завхоз, все понимает. Потому и пришла сюда.
Почему бы Аделаиде не поплакать и не облегчить душу? Очень вредно сидеть вот так, застывшей статуей, глядеть в одну точку и молчать.
Да, он умер. Но ведь мы-то живы. Жизнь-то не остановилась, идет своим чередом.
На белом лице шевельнулись белые губы.
– У меня нет мужа, – послышался тихий, сухой, безжизненный, словно шелест песка, голос, – я потеряла его.
– У вас есть муж, – четко и раздельно произнесла завхоз, сжав своими горячими пальцами ледяную кисть Аделаиды, – Борис Федорович Шереметьев. Тот, с которым вы прожили вместе двадцать пять лет. Отец вашей дочери. Директор музея. Он жив, здоров и скоро приедет. А то, другое... было лишь сном.
Аделаида тихо высвободила свою руку и даже убрала ее за спину.
И это было единственным откликом на гуманное и в высшей степени разумное предложение завхоза. Аделаида снова превратилась в статую.
Завхоз билась с ней еще часа два – уговаривала, пугала, даже просила. Аделаида не спорила, не отзывалась, вообще никак не реагировала и не показывала виду, что тут, рядом с ней, кто-то настойчиво взывает к ее отключившемуся рассудку.
Лишь когда завхоз, в полном уже отчаянии, заявила, что да, Борис, конечно же, не подарок, но ведь свой, собственный, привычный... и вообще, живая собака лучше мертвого льва, Аделаида пробудилась.
И сделала нечто, напугавшее завхоза (хотя завхозу несвойственно было кого-то или чего-то пугаться), – улыбнулась.
– Идите, Екатерина Алексеевна, – сказала она, – я хочу побыть одна.
И завхозу пришлось уйти.
Ой-ей-ей, думала она, спускаясь по лестнице и волоча за собой окончательно сломавшийся зонтик, плохо-то как... Как бы она руки на себя не наложила, с нее станется. И Карл тоже хорош – дал себя убить и оставил бедную женщину ни с чем! Ехал бы уже поездом…
* * *
Манечка и Ирина Львовна, не сговариваясь, одновременно явились домой к Татьяне Эрнестовне. Татьяна Эрнестовна, непричесанная и ненакрашенная, в халате, с распухшим носом и заплаканными глазами, молча открыла дверь и тут же ушла назад, к телевизору.
Манечка тоже была с мокрыми глазами и без всякой косметики, но одета тщательно и даже элегантно, в черную кофточку из искусственного шелка с кружевными вставками и черную прямую юбку до колен. У Ирины Львовны глаза были сухие, и явилась она в своеобычном свитере и джинсах; лишь осунувшееся, смугло-бледное лицо и тонкие губы, сжатые в полоску, выдавали ее чувства.
Манечке же почему-то
Сидя на диване рядом с застывшей, вперившей глаза в экран Ириной Львовной, она вертелась и вздыхала. С другого бока от Ирины Львовны всхлипывала и сморкалась Татьяна Эрнестовна.
В голову Манечке упорно лезли всякие посторонние, неуместные в такой драматический момент мысли. К тому же она по природе своей не могла долго хранить молчание – ни в горе, ни в радости.
– Ира, – тихо позвала она, – а, Ира? А ты книжку-то свою начала писать?
Ирина Львовна дернула щекой.
– Нет, – так же тихо ответила она, не глядя на Манечку, – и не буду. Кому нужна книга с плохим концом?
Манечка задумалась.
– Но ведь это от тебя зависит, какой будет конец...
– Много ты понимаешь... В книге должна быть правда жизни... – неожиданно резко вмешалась Татьяна Эрнестовна, – все это было слишкомуж хорошо. Онбыл слишком хорош. Такие долго не живут.
Манечка рассердилась:
– Что значит – долго не живут? В кои-то веки попался нормальный мужик, не сволочь, не придурок и не голубой, так что, его надо сразу убивать? Слишком, мол, хорош, в жизни таких не бывает? Да кому она нужна, твоя правда жизни? И вообще, мы тут расквасились, а он, может, еще и не погиб. Может, он спасся…
– Да? Может, ты мне объяснишь, как можно спастись при падении с десяти тысяч метров?
Манечка надулась и замолчала. Швабра, подумала она.
Кукла безмозглая, подумала Татьяна Эрнестовна.
– Девочки, девочки, ну не надо, – бормотала Ирина Львовна, обнимая обеих за плечи.
* * *
После ухода завхоза Аделаида так и осталась сидеть с застывшей улыбкой на лице, не позаботившись ее снять. К чему? Какая теперь разница – будет она улыбаться или плакать, говорить или молчать, жить или умереть.
Всего несколько часов назад она была молодой, сильной, счастливой женщиной. Горы могла сдвинуть, если бы те воздвиглись на ее пути к любимому. А все, что ниже гор, перешагнула бы, не заметив.
Тогда в ней вовсю звенела и пела радость.
Теперь – стояла страшная тишина.
И в эту тишину глухо, как в вату, как в туман, сыпались ненужные и неуместные слова завхоза. Бедная, добрая завхоз искренне пыталась (о, Аделаида понимала это) хоть как-то, хоть резкостью, хоть пинками, вывести ее из этой тишины, из этого оцепенения.