Лебединая стая
Шрифт:
Эти семейные путешествия стали редкими, а потом постепенно и вовсе прекратились после смерти Андриана, когда наш двор опустел и притих, как притихают дворы после пожара, и только разбитый паровик, который Валахи захватили в экономии уже калекой, напоминал нам, что здесь готовились вершить дела, явно непосильные для Валахов. Вокруг паровика все еще не росла трава, когда-то выжженная пролитой нефтью, но я не раз видел перед паровиком отца, погруженного в мечты, и догадывался, о чем он думал.
Прежде чем прийти в этот двор и остаться в нем навсегда, отец служил в продотряде, «выкачивал» хлеб для голодающих Поволжья
В свое время эта нехмудреная машина, появившись у нас во дворе, не на шутку всколыхнула крестьянские умы. Молодежь на некоторое время даже забыла о качелях и каждое воскресенье сходилась к нам покататься на приводе. Это очень не нравилось отцу, его авторитет в глазах вавилонян сразу вырос. На радостях отец доставал кларнет, и под его музыку прямо тут, на току, возле привода, начинались танцы, длившиеся иногда до поздней ночи. Когда мать попрекала отца за эти гулянки, он отвечал, что без них совсем разучился бы играть на кларнете, ведь музыка живет, только пока приносит радость людям. Мне отец больше всего нравился именно в эти минуты, с кларнетом, он тогда весь преображался, становился вдохновенно нежным и окрыленным, похожим на великого чародея, но, может быть, больше всего восхищали меня его пальцы — обычно жесткие, мозолистые, неповоротливые, на клавишах кларнета они достигали неслыханной грациозности.
Однажды ночью к Валахам снова прибежал Явтушок.
— Все! Еду в Зеленые Млыны. А вы? Не думаете туда?
Уздечки с потускневшей медью висели без употребления где-то в чулане, а нам вспомнилось недавнее, и в доме снова воцарилась неизъяснимо трепетная торжественность — неужто в Зеленых Млынах и до сей поры ходят товарные и почтовые поезда, на этот раз уже из Азии в Европу, и так же весело, как тогда, кричат у самого дома паровозы (особенно необычайны их гудки по ночам), и лемки справляют свадьбы, пышные, шумные, с перехватами, выкупами, неистовыми драками и примирениями, до которых мой отец был большой охотник, тем более что обладал уже и вавилонским опытом, до которого выходцам из Лемковщины было еще ой-ой как далеко.
—. Я остаюсь здесь… — сказал ему отец. — Вот только старшего моего захватишь к деду на парное молоко. Начал кашлять, наверно, заразился от Андриана чахоткой, а у меня коровки, сам знаешь, нет. Потом приеду за ним…
— Как знаешь… Ведь что тебе Вавилон? Чужая земля… Не то что мне…
Бежать Явтушок собирался потихоньку, тайком, неожиданно для односельчан, и, кроме нас, только Фабиан был посвящен в тайну, за это ему отдавали хату со всем, что
— Если вы когда-нибудь вернетесь сюда, я снова переберусь на Татарские валы, к себе. Мне все равно, где жить… Внизу или наверху… Я теперь больше думаю о жилищах для других…
«Совсем рехнулся Фабиан», — подумал Явтушок.
Еще бы! Великие философы никогда не посягают на чужое и лишены чувства зависти. Но у них есть другой изъян, которого не учел Явтушок. Они не умеют скрывать свои открытия от человечества, чем и приносят ему немалые убытки. Еще в тот же вечер в хату набилось полно родни, дальней и ближней, и все умоляли Явтушка не идти на чужую сторону, остаться здесь. Что там может быть иначе — за тридцать пять километров? То же все и там. Если уж сбежал, так лучше сидеть здесь, чем брести с детьми в какие-то там Зеленые Млыны…
Но уже стоявший посреди хаты самодельный возок красноречиво свидетельствовал о непоколебимости намерений хозяина. Явтушок мастерил его из разного хлама прямо тут, одно колесо прихватил у Соколюков, и теперь главное, чтобы этот возок смог пройти тридцать пять километров.
Последним пришел Лукьян Соколюк, не только как сосед, но и как председатель сельсовета. Вялый, изможденный, с лопнувшим стеклышком в очках и величайшей драмой в душе: Данька он так и не поймал, и теперь можно ожидать от него чего угодно.
Трещинка в стекле мешала ему, раздражала глаз, он все мигал им, однако обещал, что вот после сева поедет к самому Петровскому, председателю ВУЦИКа, и выпросит Явтушку помилование. Он сидел на лавке, еще теплой от родичей, раскинув руки, а Явтушок все пробовал приноровиться к возку, который сделать-то он сделал, а вот как вывезти во двор, не сообразит. Лукьян, должно быть, догадался об этом, внимательнее смерил на глаз размеры возка и, посмотрев на дверь, незлобиво улыбнулся.
— Далеко? — спросил он для приличия.
— Нет. Тридцать пять километров.
— Далековато, — протянул Лукьян словно про себя, прикидывая на свои теперешние, усталые ноги. — Думаешь, там другое государство или власть другая?..
— То самое, только там ходят поезда, так что полегче. Подамся, куда захочу, коли что…
Прошлогодний мак стоял в горшочке, так и его Прися высыпала в мешок…
— А все крещение… — Лукьян встал. — Я знал, что это добром не кончится, да что я мог против Вавилона…
— Ты? То же, что и мы. А вот Рубан мог же заступиться? Не убил же я его. Пусть живет да строит свою коммуну. А вот меня, видишь, согнал с родного гнезда. Хату я доверил Фабиану, так что будет сосед аккурат по тебе. Одна душа, одна власть. А я не таков, О нет, я не из таких!..
— Явтуша, Явтуша! Бить тебя некому. Сколько детей, а он бежит с обрезом. На кого? Против кого? Явтух Голый в стрелки побежал?..
— Ничего, кулачье вывезли, спасли, а вы тут сами подохнете с голоду. Вспомните еще Явтушка… Там я тебе должен гроши какие-то, так ты уж подожди маленько, я передам оттуда. Люблю занимать, но и отдавать люблю. Я такой.