Лебединая стая
Шрифт:
— Теперь уже нам ничего не страшно, теперь мы на коне…
— Вот за что я тебя люблю, Тесля. И все это у тебя от Краматорска. От Краматорска, братец, То, что не одним Глинском живешь. Хоть бы и вот это взять. Другому плевать бы на тех волов. Есть в Лебедине власть, пусть и решает. А ты… И я сделал бы так же. Вот тебе слово товарища. Только мой старик умер в глинище. Не дожил до хаты о пяти окнах… А Гапочка все-таки сволочь…
— Что сволочь, это да, но опыт его заслуживает уважения. Ни одна почта не работает, как наша. Выгони Гапочку, и все пойдет кувырком. Ты будешь получать мои письма, а я твои, и так далее. А тут ничего никогда не пропадает… Выкуем свои кадры, заменим гапочек.
Снова выбежал дежурный, повеселевший, довольный, словно сам вел вагончики.
— Сейчас прибудет.
Подошел состав. Сошло несколько пассажиров, и среди них милиционер с Явтушком. Милиционер был из Копайгорода, зеленый, не разбитной,
Трижды ударили в рельсу. Паровозик тронулся и сразу побежал. Ему и разгоняться не надо. Клим Синица снял фуражку. Тесля стоял в дверях и тоже снял свою белую.
— А Харитона Гапочку с почты нецелесообразно… — крикнул он уже на ходу.
— Что, что?!
— Снимать пока нецелесообразно!.. Гапочку…
Коммунар улыбнулся про себя — в этом весь Тесля… Он утер набежавшую слезу. Дежурный с колотушкой стоял возле рельсы и не бежал к себе извещать соседа, что поезд отбыл из Глинска по расписанию… Еще Тесля запретил задерживать составы хотя бы на минуту и всех призывал относиться к этому виду транспорта со всей серьезностью, пока не начнут ходить в Глинск настоящие поезда. Кто не уважает малого, не научится уважать и большое…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Харитон Гапочка мог торжествовать, перехватив письмо Тесли из Лебедина, адресованное в Глинский райком, Климу Синице. Перечитывая его, почтмейстер удовлетворенно улыбался и дважды или трижды расчесывал гребешочком усы, которые некогда так подходили к фуражке с кокардой, все еще хранившейся в сейфе с той поры, когда в Глинске еще работала царская почта. В этих маленьких затаившихся чинушах дух реставрации живет едва ли не дольше всего. Харитон Гапочка не считал себя врагом нового строя, но боялся ломки старого мира и угрозы очутиться под обломками. Приходившие на глинскую почту громадные рулоны плакатов с лозунгами о гибели старого мира приводили его в ужас, зато каждое слово отчаяния или неверия, на которое он натыкался в частной переписке, оживляло злобное подполье его души. Вот он и расчесывал свои усы перед лупой, которая служила ему зеркальцем и с которой он никогда не расставался, чтобы не пропустить в чужих письмах чего-нибудь существенного.
Тесля, добравшись до Лебедина, уже не застал отца, его выдворили за пределы республики как злостного врага колхозного строя. (Тут Гапочка так рассмеялся, что вынужден был прикрыть ладонью рот.) Сыну же не оставалось ничего другого, как самому подать заявление в колхоз, обобществить отцовскую хату, а также вола и индюков, которых старший Тесля растыкал по родне, лишь бы птицы не достались колхозу. Впрочем, его, Теслин, приезд в Лебедин оказался не только необходимым, но и до известной степени своевременным — ему вместе с другими Лебединскими коммунистами удалось спасти от ножа сто семьдесят волов, а сам он стал старшим воловиком и теперь на его руках вся эта грозная сила, которой предстоит вытащить Лебедин в будущее. Но сто с лишним, и притом самых лучших, волов по почину папеньки было прирезано, а соли оказалось маловато, и с наступлением тепла мясо точат черви. Только сто шкур сняли с балок и сдали государству, выйдет тысяча пар подошв, что не так уж мало. Тесля ездил в Харьков к Косиору. Товарищ Косиор посмеялся над его злоключениями, а через два дня сам приехал в Лебедин, собрал сход и посоветовал избрать Теслю председателем колхоза. Новый председатель сеет. Волов много, а плугов нет, так закладывают по две-три пары в один плуг.
Заканчивалось письмо так:
«Пашем глубоко, так, наверно, римляне распахивали Карфаген. Ни одной межи, ни одного оврага не оставляем в живых, а отца мне жаль, отец у каждого один. Как Вавилон, как ты, какая там весна?»
Не миновал рук Гапочки и ответ.
«…Я тут, в Глинске, — писал Клим Тесле, — а коммуну, передал Мальве. Она взялась за дело горячо, да только дни коммуны, надо думать, сочтены. И там должен быть колхоз, коммуну теперь рассматривают как утопию мечтателей, но я с этим никак не могу согласиться. Коммуна была предтечей нашего будущего, и когда-нибудь мы еще возродим эту «утопию». А пока дни и ночи мотаюсь по селам, беда с семенами, добрая половина тягловой силы оказалась без упряжи (коварные акции врагов), присланные еще при тебе тракторы по большей части повреждены контрой и стоят, а то, что уцелело, собрал я в одну бригаду, бригадиром Даринка Соколюк (та, что училась на курсах в Шар-городе), подавили «бабий бунт», Харитона Гапочку придется отдать под суд за исчезновение большой партии плакатов, которые посланы в Глинск, но там не получены. На плакатах были лозунги «Бдительность, бдительность
Пересылаю тебе письмо Иванны, пришедшее в тот день, как ты уехал, не знаю, что в нем, а Гапочка, наверно, прочитал, конверт побывал над паром… Привет еще от Вари. Как-то зашла в райком, расспрашивала о тебе. Я сказал, что ты уехал в Лебедин, а она: «Этот Лебедин, наверно, белый?» Не знаю, говорю, не бывал там. Вот так невзначай выдумали мы для тебя Белый Лебедин. И теперь мне все мерещится, что ты не в том реальном, где прирезано столько-то волов, а в Белом Лебедине. Вода в Буге еще холодная, купаться; негде, а Варя прелесть, я бы охотно перебрался.; к ней, не побывай у нее до меня в квартирантах мой друг из Белого Лебедина. Хо-хо-хо… Возвращаюсь из колхозов поздно, стелю на просиженном диване, ложусь спать без ужина, а с рассветом уже на ногах. Нет более неустроенных людей, чем мы, коммунисты, и так, наверно, будет еще долго, потому что никто так не умеет усложнять себе жизнь, как мы. Кто выдумал, что Варя Шатрова, эта чудо-женщина, не может стать женой коммуниста? Мы же с тобой и выдумали. А колесо твое под корчмой крутится. Только саму корчму я на время сева прикрыл, чтобы у сеятелей не дрожали руки. Теперь и самому поужинать негде. А вода в Буге холодная-холодная. Это правда, что ты и зимой мылся в Буге, даже прорубь свою имел?»
И еще Синица писал о Мальве, писал скупо, как о чужой…
Она живет в его комнате, ездит на его лошади, управляет коммуной. Горит материнское молоко, тогда Мальва в поле, не сходя с лошади, сцеживает его, а сына пестует старуха Кожушная. Как потеплеет, выносит его в корыте на качели и укачивает над обрывом. Младенец совсем отвык от домашней зыбки. Старуха клянется взлелеять нам нового поэта для коммуны. Как говорится, старый — что малый. Но когда поют вавилонские петухи, малыш слушает, навострив ушки. Ха-ха-ха! Старуха радуется более всего тому, что Мальва ее не бесплодна, как у нас болтали, а хоть и поздновато, но родила.
Вот уже месяца два мы живем в этом полуродном-получужом краю, который так славно зовется — Зеленые Млыны, хотя мельница здесь всего одна, паровая, черная, прокопченная, понемногу привыкаем к здешнему причудливо красивому говору, тонкости которого так и не могла за всю жизнь одолеть наша бабка Соломия и от которого быстро отвык в Вавилоне отец; привыкаем к поездам, будящим нас среди ночи не так своими гудками, как этим чертовым перестуком колес. На подъеме поезда натягиваются, как струны, звенят, паровозы кашляют, задыхаются, всякий раз мне хочется вскочить с пола, где мы все спим вповалку на соломе, выбежать и подсобить им. Когда их слушаешь ночью, кажется, что они перевозят колоссальную Азию в Европу, а мятежную Европу в опустевшую Азию. Днем мы к ним выбегаем, днем в них везут лошадей, те — стоят у перекладин вагонных дверей, как люди, грустные, задумчивые, вроде везут их в наши края, им предстоит заменить тех, что гниют на конских кладбищах и прослывут погибшими в великих исторических битвах; везут коров, прикованных цепочками к импровизированным яслям, разномастных, но священных и неприкосновенных, как в коммуне Клима Синицы; везут овец, белых и черных, навалом, в неимоверной тесноте, которую способны выдержать только овцы; одна окотилась в поезде и теперь стояла над своим ягненком в полном отчаянии; а еще везут камень (зачем?), везут кедры, еще не окоренные; расчехленные зеленые гаубицы; целый поезд новехоньких молотилок; везут солдат с противогазами — видно, в мире снова затевается что-то. Пассажирские поезда облеплены безбилетными крестьянами — в тамбурах, на ступеньках и даже на крышах вагонов, — все они где-то были, чего-то искали, а сейчас приближается жатва, вот и возвращаются из своих странствий домой.
Прися плачет каждую ночь — тихо, чтобы не обидеть Чорногоров, которые приняли нас, как могли. Люди они добрые, искренние, душу бы отдали, но не привыкнуть нам к их краю, даже к самому лучшему, что в нем есть, а у нас, может, никогда и не будет, зато все вавилонское стало для нас еще дороже, без него мы бы растаяли, пропали, изныли бы здесь.
Дедушка давно почувствовал нашу неутолимую тоску по родному дому, и, только созрели колосья и запахло в этих гостеприимных местах первым хлебом, он выкатил из овина наш легендарный возок, обносившийся и растрясшийся в пути, и перебрал его весь чуть ли не заново, потому что приметил все его недочеты. Конечно, можно было бы и здесь выпросить на несколько дней подводу, но дед был человек гордый и дальновидный. Сказал; худо возвращаться господами туда, откуда ушли нищими. А чтобы возок не так тарахтел, как на пути сюда, приладил к нему маленькое деревянное ведерко для дегтя, который лемки умели варить сами.