Ледник Плакальщиц
Шрифт:
Раз-два-три. Вот так. Лучше ладонями. «Пятками» ладоней. Смешное название, но самое настоящее. Там, где мякоть переходит в большой палец и есть сильные мышцы. Раз-два…
Снова удар электроплеткой. Я задыхаюсь от ожога, сама падаю рядом.
Аленка делает вдох.
И еще один.
Откуда-то слетаются смотрительницы, словно большие серые вороны на падаль, но Аленка дышит. Она должна выжить. Маришка же выжила.
Меня еще раз бьют плеткой, кричат про самовольное оставление, неподчинение; что-то еще. Я почти не
Аленка дышит, и это все, что имеет значение.
Я смотрю на эту девочку и вижу своего брата, Нико.
Глава 3
Уже неделю в каменной дырке. Может, дней десять или две. Или всего сутки? Тут такое: час за десять, год за один день. В каменной дырке очень тесно, поэтому карцер так и прозвали. Лечь нельзя, максимум получается сесть, чуть поджав ноги, и это мне еще повезло – я не особенно-то высокая. Долговязая Лийка, к примеру, скрючилась бы в три погибели или вовсе пришлось бы стоять.
Карцер сделан так, чтобы в нем не спали. Сюда сажают раздумывать о своем поведении и вставать на путь исправления. Осознать, что оторванность от Коллектива означает муки и страдания. А если бы можно было просто отлично выспаться – какие уж тут страдания, большинство из нас только об этом и мечтает.
В каменной дырке холодно. Нет даже тощего покрывала из колючей и тонкой шерсти. Нет матраса. Подушки на наших кроватях похожи на полено. В карцере скучаешь и по ним.
Здесь темно.
Сначала это не так уж плохо. Подумаешь, темнота. А потом начинает мерещиться всякое: чьи-то невидимые глаза и руки. Рога Первоцвета бодают меня —легонько, он быстро понял, что в десять раз тяжелее, настоящим ударом выбил бы дух. Он скорее трется рогами. В первый год они менялись, были горячими и пульсирующими. Такие называются пантами. Когда они костенеют, то ужасно чешутся, и олень бодает все вокруг, просто чтобы содрать остатки мягкой кожицы. Даже тогда Первоцвет не причинял мне вреда.
Сквозь тьму я ощущаю этот осторожный толчок. Поехали, словно предлагает Первоцвет. Садись на меня. Я большой и сильный. Я увезу тебя отсюда, мы будем жить в тундре, там полным-полно ягеля, грибов, рыбы. Отец учил разводить огонь, так что не замерзнешь.
Я соглашаюсь. Поехали.
А потом вспоминаю: Нико. Мама. Папа. Родителей нет в живых, я это знаю. Брат жив. Я надеюсь, что жив. Его отвезли в другой интернат, таких много, «Солнышко» просто женский, мальчика сюда бы не взяли.
Шепчу Первоцвету: «Ты знаешь, где Нико?»
«Нет», – задумчиво отвечает олень и фырчит, дыхание у него прохладное, а раньше всегда было теплым. —«Я его не встречал среди Нетаяния Инд».
Мне немного легче. Первоцвет не встречал Нико, значит, брат еще среди тех, кто теплый, и его глаза не превратились в мутные льдинки.
«Спасибо, Первоцвет», – я протягиваю руку и снова глажу оленя; рога, уши, хочу потрепать по шее, но пальцы соскальзывают в обрубок гниющей раны. Я нащупываю выступы позвонков. Заветренная плоть пахнет гнилью. Наверное, она уже зеленовато-бурая, ее едят мелкие червячки и тундровые мухи.
Я отдергиваю пальцы.
В темноте разговариваю с собой. Нико тоже где-то рядом, да? Он по другую сторону завесы. Мы оба в этом мире, в дырке и в камне. Наверное, Нико тоже в карцере. Он младше меня на два года. Он всегда был храбрым мальчиком, так что не испугается никакой мглы.
В тундре легко заблудиться, если не уметь читать приметы по мхам, по оленьим зубам, по цветкам камнеломки, алмазному листу и багульнику, по ручью и рыбам, по леднику Инд, по звездам.
В тундре все просто и понятно.
Я иду в темноте, и я надеюсь выбраться.
А потом просыпаюсь. По-прежнему в карцере. В животе немного бурчит от голода, не могу вспомнить, когда кормили – и кормили ли вообще. Думаю об Аленке: ей ведь помогли, да? Не бросили же умирать, так не делается. Великий Вождь говорит про заботу о детях. Повторяет в своих речах, что ребенок – это будущее, поэтому женщины должны рожать, но не забывать о своих обязанностях как граждан Республики Индар. Смотрительницы твердили нам тысячу раз: вы не пленники и не преступники. Пока еще нет. Коллектив дает вам второй шанс.
Аленке так нужен этот шанс, и я шепчу, обращаясь то ли к Вождю, то ли к кому-то еще: помоги ей.
Но только снова проваливаюсь в холодный сырой мрак.
Свет выдергивает ударом в лицо. Я съеживаюсь, прижимаюсь щекой к стене. Отворачиваюсь. Открыли дверь настежь, а снаружи белое-белое, выступают слезы и прилипают к ресницам. По-настоящему не плачу, всего лишь прикрываю голову от перевернутой темноты. Сейчас смотрительница – почему-то уверена, что это будет Анна, – рявкнет: «Марта Сюин, на выход». Мне разрешат принять душ, переодеться. Потом надо будет постирать одежду в чуть теплой воде, скребя колючим сухим мылом. Чан глубокий, от усталости шатает, руки дрожат. Зато еще потом покормят – целая тарелка похлебки, если повезет, то с куском хлеба и масла. После карцера дают прийти в себя, работник все равно из меня сейчас никакой, я стучу зубами, жмусь к стене, которая пахнет сырой штукатуркой, плесенью и мочой, и жду приказа.
– Это она?
Голос мужской.
Странно. В «Солнышке» почти нет мужчин.
– Да, товарищ, – говорит Лян Ксилань сладко, словно пролила себе в глотку банку свежего меда. —Девчонка провинилась непослушанием, неповиновением, самовольно оставила рабочее место…
– Довольно. Я ее забираю.
Тогда Лян Ксилань произносит то самое: «Марта Сюин, на выход». Я заставляю себя идти. Вокруг слишком светло. Я едва не падаю, меня подхватывает мужская рука.
– Осторожнее, девочка, – человек чуть усмехается.