Легко
Шрифт:
Это тоже правда.
И именно поэтому, что это правда, это все было не важно. Потому что все это никуда не ведет. Что было, то было. Хватит ходить по кругу! Круг — замкнутый. Нужно найти позитивный импульс, распознать его, услышать…
Я не скажу, что все эти истории о старухах меня оставили равнодушным. Восемьдесят лет? Проломленный череп? Ничего себе!
Трудно себе представить, каким иродом нужно быть, чтобы сотворить такое. Абсолютно отмороженный поступок. К человеку как к вещи. Восемьдесят лет? А эти Шаркези действительно все крепкие мужики! Или ее били женщины? Старая Елена? Она скорее относится к ее весовой категории, легче понять, хотя Елена такая, жилистая баба. Той же весовой категории, что я такое говорю! Старой Елене максимум шестьдесят лет, да и того меньше, на восемьдесят она выглядит, потому что у нее с десяток детей —
Агата молчит. Обиделась. Очень нежна с ребенком. Младенец проснулся, смотрит на нее, невероятно разумный малыш, не хнычет, хотя почему-то очень сильно к ней прижимается. Может, он так испуган после выходки Шулича? Пальцы у Агаты тонкие и мягкие, хотя это ни о чем не говорит. На фабрике она не работала, это сто процентов, кто сегодня работает на фабрике, если не китайцы? В целом девчонка выглядит вполне нормально. Ну, конечно, не так, как могла бы выглядеть на открытии Дома цыганской культуры в Ново-Месте, по случаю празднования трехсотлетия первого упоминания цыган в Нижней Крайне Вальвазором [25] , и на убийцу она не похожа. Выглядит, будто она одна из тех, кто не умеет считать до пяти, такая, простенькая. С младенцем. Использует памперсы. Да, в чем-то я наивен, хотя со стороны и не скажешь. Зная все это, понимаешь, с кем имеешь дело. Почему тебя так пугает реальность? Ты же именно с этим вызовом и должен справиться. Да, это действительно силы природы, коршуны в чистом виде.
25
Янез Вайкард Вальвазор (1641–1693) — автор труда «Слава герцогства Крайны», первого описания словенских провинций Австро-Венгрии, их истории, нравов и обычаев жителей.
Ну вот, я тоже не устоял перед стереотипами.
Какие коршуны. Вполне человеческие импульсы. Например, это ее отрицание. Крайнее отрицание того, что они хоть во что-то вмешаны, хоть в чем-то виноваты. Что избили старуху. И при этом без каких-либо проблем признавать все чудачества и странности. Даже хвалиться ими. Это так типично, так по-человечески. Человек переживает, когда его обвиняют в том, в чем он не хочет, чтобы его обвиняли. А не потому, что хотел бы любой ценой отвлечь от себя внимание. Вообще не доходит до нее, почему кто-то их считает способными совершить все эти поступки. И чем больше ему доказываешь, что все сделал именно этот человек, тем более он убежден, что к нему несправедливы; менее всего он готов признать, что он это сделал. Как будто имеется некая граница, через которую он себе не разрешает переступать. И переступив, признаться, хотя бы самому себе — да, наломал дров. И потом, здесь другая сторона границы, черная стороны Луны, о которой тяжело сказать что-то определенное; поле, на котором слова не растут. И здесь не найти слова, не сказав себе что-то особенное. Вроде — я не такой, я этого никогда не сделал бы! А если нет слов, ничего нет. Тишина. Такая тишина, что ее и не подумаешь трогать. Или же лопаться от возмущения, если это сделает кто-то еще.
Я: Непросто это, быть тобой, не так ли, Агата?
Агата с удивлением на меня смотрит.
Агата: Не знаю… У меня получается просто так, само собой.
PAN лучше, если ты сейчас просто спрячешься куда-нибудь, трясогузка, меня от тебя тошнит, пойди какому-нибудь цыгану вылижи задницу, ты понял, вместо того, чтобы здесь вот такие вещи писать. Или вот, посмотри в окно и поберегись, чтобы в тебя ничего не попало. Твои кретинизмы не всякий переварит, кто в истории разбирается. Славяне (XIX век — чешские историки) — это новое название Венетов (их называли Словены — Словенцы как первобытные венеты), и живут они тут с конца ледникового периода, то есть уже как минимум 10 000 лет до цыган! Говорят, что цыгане были рабами фараонов в Египте, и другие сказки, факт, что они всегда были маргинальный народец,
Агата: Я хочу есть.
Ага, милая, ничего не поделаешь. Кто ж не хочет.
Мне уже давно очень хочется в туалет, но я ж молчу. Хотя с этим нужно что-то делать. Собственно, меня что-то не тянет идти за тот куст, за которым может скрываться непонятно кто. Я просто терплю до того момента, когда Шулич скажет, что ему тоже нужно отойти, чтобы пойти вместе; вдвоем как-то не так страшно. Потом потенциальные агрессоры будут заняты видом двух струек, а у меня будет вооруженная охрана. Но я все молчу, я ж не баба, чтобы искать себе компанию пойти пописать. Сидя здесь, у огня, перед Агатой, мне как-то не хочется.
Шулич: А что бы ты ела сейчас у себя, в этом вашем доме? Что, ничего с собой не взяла?
Действительно, о чем она думала?
Агата: Что в доме, то в доме. А об этом вы должны были подумать.
Я: Ты хочешь сказать, что у вас там наверху имеются скрытые запасы?
Шулич: Я-то как раз подумал об этом. А вот вы, не знаю, о чем думали.
Эта его фраза меня удивила, так же как и ее фраза. Что значит «подумал»? А Агата — что она имела в виду? Что, у них там что-то закопано? Клад? Полицейские должны обыскать дом. Найти неизвестно что. Чтобы никто другой не нашел.
Банда.
Шулич роется в своей сумке, которую раньше вынес к огню непонятно зачем. Пока он ничего из нее не доставал — наверное, ему казалось, что при таких обстоятельствах этого лучше не делать. Находимся в десяти метрах от машины, опасности нет. Может, он пойдет мочиться за машину? Это недалеко, и ничего не видно. Шулич вытаскивает что-то завернутое в белую мятую бумагу. Сверху размотал.
Шулич: С утра. С Миклошечевой улицы. Домашний запах.
Славный бурек, боже мой, этот тип взял с собой старый холодный бурек!
Агата: Его можно разогреть.
Шулич смотрит на нее, усмехается. Потом на меня.
Шулич: Вы хотите?
Я: Спасибо.
И улыбаюсь, хотя мне неловко, даже плохо. Я бы с ним ни за что не стал делить этот кусок, пусть это будет последний кусок пищи на земле. Даже если бы я знал, что умру от голода, я хотел бы оставить о еде хорошее воспоминание. Но вот Агата — даже смешно, как она старается удержать равнодушный вид, но это ее последнее замечание — Шулич вдруг посмотрел на нее по-доброму.
Шулич: Ну давай, положи его на теплый камень.
Откуда такое гостеприимство, непонятно.
Минуту назад он говорил о старухах, о сковороде, которой разбивают голову, о драке с врачом «скорой помощи», а тут вдруг: давай? Мне очень хочется в туалет, а не могу, а он… Да, этот покажет свои умения по выживанию в природе. Нужно выжить. Любой ценой. Ты это имеешь в виду? Потому что, похоже, так оно и будет. У Агаты даже посветлели глаза, она тоже забыла о том, как минуту назад на него орала. Бурек! Для нее, наверное, семейная ругань — что-то привычное. Уже поднялась, сделала пару шагов. Принесла к огню здоровый камень, довольно плоский. По размеру больше бурека. Замерла, вопросительно глядя на Шулича.
Шулич: Положи его на середину. На огонь. Подождем, пока согреется.
Агата склонилась над костром, придвинула камень, положила бурек на камень. Отдернулась в сторону от красных искр. Потрясла руками.
Агата: Я еще ветку положу.
Непонятно, откуда этот энтузиазм.
Я: Вы что, действительно собираетесь это есть?
Они даже не удостоили меня ответом.
Смотрю на них. Агата садится на корточки; их лица довольны, меня они игнорируют. Огненный свет заливает их, они внимательно следят за ветками, просохшими у огня и сейчас вырисовывающимися черными силуэтами в красном огне, они ждут, пока ветки не начнут трескаться и пускать языки пламени. Огонь разгорится, согреет камень и великодушно примет в себя все богатство бурека с Миклошечевой улицы. Медведи остановятся на своих ночных маршрутах, удивленно задерут носы, потянут лесной воздух и зададутся вопросом: разве это не обед из кулинарных богатств братских народов? Как это попало в наши края?