Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
То есть он выбирает совершенно чуждое духовной жизни в том числе и потому, что в нем хотя бы нет иллюзии или полудуховной жизни, этих смутных размягченных состояний, в которых мы сами себе кажемся духовными. Вот Ницше сам себе казался духовным, когда он бросился к другу и плакал с ним над вестью о сгоревшем Лувре. И, конечно, удовольствие играть с девушками гораздо менее пагубно для духовной жизни, чем дружба. Дружба, которая заставляет нас жертвовать единственной реальной и некоммуникабельной частью нас самих. Смотрите, выскакивает слово «реальное»; наша психика — ирреальна, а реально — что-то другое. Парадоксально и то, что наша психика несообщима. Когда мы разговариваем с другом, мы не находимся в коммуникации, считает Пруст. Потому что то, что мы говорим, руководствуясь дружескими чувствами, — несообщимо. Сообщимо только реальное. А вот что — реальное, мы пока не знаем.
Ради поверхностного «я», которое (в отличие от действительного «я»), не находя радости в самом себе, находит смутную растроганность (обратите внимание на это слово — неясная растроганность — подставьте «сентиментальность») в том, чтобы чувствовать себя несомым на волне внешних состояний, на волне гостеприимства другого человека.
То есть мы укрылись в гостеприимные объятия друга на волне наших совершенно внешних, смутных, растроганных состояний.
И счастливые от защиты, которую эти гостеприимные объятия друга нам дали, мы расцветаем от воображаемого уважения и любви, с какими относится к нам наш друг, и в свою очередь ценим в нем те качества, которые сами в себе на строгом суде мы считали бы недостатками и пытались бы их исправить (II,394–395).
Скажем, неспособность углубиться в себя и предаться движению по каналу страдания. И в себе мы считали бы это, если бы у нас было время, недостатком, а сейчас, в минуту растроганности и окутанности гостеприимством друга, мы и себя видим возвышенными в глазах друга, и друга ценим за гостеприимство.
В действительности, — пишет Пруст, — самая исключительная любовь к какому-нибудь лицу является всегда любовью к чему-то другому. Обратите вновь внимание на выбор слов:
Когда мы влюблены в женщину, мы просто проецируем на нее состояние своей души; и важна здесь не ценность женщины, но глубина состояния; даже чувства к самой посредственной молодой девице могут позволить нам поднять из глубин души на поверхность сознания самые интимные для нас и более глубокие, более личные, более важные ее части, чем те, которые появляются во время беседы с выдающимся человеком или даже при восхищенном созерцании его произведений (I,833) (имеется в виду разглядывание Марселем картин Эльстира).
Уже не в романе, а в заметках, собранных и опубликованных под названием «Против Сент-Бёва», Пруст говорит замечательную вещь, что на самом деле в серьезных разговорах нуждаются люди, не имеющие внутренней жизни, а люди, у которых есть интенсивная внутренняя жизнь, как раз выходя из нее, нуждаются только в фривольных разговорах. Но вернемся к тексту романа:
Светские сборища, серьезные разговоры, дружеская беседа, если бы они заняли в моей жизни то место, которое занимали прогулки с молодыми девушками, это все произвело бы во мне такое же действие, как если бы в >шс обеда нас вели не есть, а смотреть альбом (I,892).
Как вы знаете, по Прусту, именно разглядывание альбома не требует от нас затраты душевных сил. Проблема же траты для него самое существенное.
Мужчины, молодые люди, женщины, старые или молодые, которые, возможно, нам нравятся, несомы для нас (представьте взгляд, луч, который несет что-то) лишь на плоской и неустойчивой поверхности.
Я говорил вам о таком взгляде. Это — планиметрия. Представьте себе внутренне разницу между объемной геометрией и планиметрией, геометрией плоскости. Когда нам просто нравятся люди и мы в акте симпатии расходуем свои смутные состояния, то все наши отношения существуют как бы в безобъемной плоскости, на поверхности. А дальше у Пруста идет очень важная вещь:
…и мы осознаем их (тех, которым мы симпатизируем, с которыми дружески разговариваем) лишь зрением, сведенным к самому себе. (То есть зрением, которое только зрение. Сейчас это непонятно, но держите это в голове — все станет на место, когда мы услышим конец цитаты.)… а вот в случае прогулок с молодыми девушками это зрение как делегат всех других чувств выявляет за видимым другие качества, пахнущие, тактильные, вкусовые, которые становятся ему доступными без помощи губ и рук, и благодаря искусству транспозиции, которая свойственна желанию и его гению синтеза, мы можем восстановить под окраской щек или груди весь мир этих связанных чувств: прикосновений, дегустации,
Итак, я сказал, что есть два регистра чувств, в которых мы ежедневно и ежечасно находимся: регистр патологии, желатина наших чувств, легко нас удовлетворяющих, мы в них можем быть возвышены, потому что, скажем, у меня очень умный и ценимый всеми в обществе друг, и поэтому я тоже себя уважаю, и есть регистр чувств, которые находятся в живой коммуникации жизни, то есть являются элементом цепи рождений, когда форма сама является порождением. Все наши желания, если мы реализуем их практически, умирают вместе с их удовлетворением. И представьте себе ту монотонность и скуку, которую это может вызывать. Если это не желания, которые построены так, что предполагают бесконечный рост своей интенсивности и своей длительности, а повторение другого рода, которое лишь расширяет само содержание желаний. В нашей психике всегда есть категория явлений, которые обладают свойством наращивания внутри себя. В отличие от других явлений, когда мы растроганы, находимся на поверхности самих себя и фактически, согласно Прусту, лжем сами себе. Первые явления, обладающие этим странным свойством расти и воспроизводить себя, отличаются от других тем, что они на чем-то держатся. А именно на том, что Пруст иногда называет стилем, иногда идеей, формой, сущностью — есть много эквивалентных названий. И снова я обращаю ваше внимание на выбор слов. Потому что даже не мысль, не содержание, а сам выбор слов оттеняет и характеризует то, что нам нужно найти и высказать на примере Пруста. Вспомним его слова, которые он подбирает для характеристики взгляда: в одном случае он говорит о зрении — мы просто видим, в другом случае — это не просто зрение, а оно «делегат».
Пруст ставит проблему зрения как делегата чего-то другого, что делегирует от себя зрение, что им уложено в зрение. Как если бы мы восстанавливали античную теорию зрения как образов или «истечений». Представьте себе, что луч, направленный на предмет, несет в себе упакованные образы. И эти образы состоят из того, что в дальнейшем мы будем называть элементами или элементами-стихиями. Все ощущения — тактильные, запахи, звуковые ощущения — имеют своего делегата (в данном случае это зрение) в той мере, в какой они сами сведены к элементарной стихийной природе, а не к предметам наших ощущений, не к предмету, скажем, обоняния. Именно это имеет в виду Пруст. Значит, просто зрение, скользящее по прямому лучу, как в планиметрии, — и таким взглядом мы видим друзей. В силу такого взгляда люди бывают нам симпатичны и антипатичны. А есть другой взгляд — и там все остальные, с кем мы вступаем в общение и кто может быть или является героем нашей внутренней истории. Скажем, Сван становится, в отличие от Эльстира, героем внутренней истории Марселя. Через него происходит проекция-трансфер, психоаналитический трансфер.
Одна маленькая оговорка, связанная с промелькнувшим у Пруста выражением медовая субстанция, или медовая материя. Не отдельное ощущение прикосновения или запаха, а все вместе в какой-то новой субстанции, которая есть соединение, переплав или своего рода тело. Для начала я свяжу это с тем, о чем мимоходом уже упоминал: с описанием Прустом ощущений от пения или, вернее, дикции актрисы Бермы, когда Марсель обращает внимание на ее голос, вводя тему особой материи. И такого же рода материей является, например, в одном из эпизодов тело Сен-Лу. Пруст описывает сцену, где Марсель и Сен-Лу с друзьями сидят в ресторане, и там все время открывается дверь и сквозит, а Марсель был хрупкого здоровья, и поэтому заботливый друг решил принести ему что-то, что можно было бы накинуть на плечи; зал был забит, и вдруг Сен-Лу демонстрирует образец почти что вольтижировки: как на лошадь, он вскакивает на спинку кресла и со спинки одного кресла на другое проходит через весь зал и возвращается с шалью, повторяя тот же номер. И Пруст замечает, что это было не обычное тело Сен-Лу, а тело, в котором с полной прозрачностью было представлено движение. Движение как бы не имело никаких частей, которые он называет obscures — темными, непонятными, поскольку все тело сливалось с выполняемой формой и ничего другого, помимо выполнения формы, не содержало. Ничего дополнительного, лишнего, смутного, неловкого. Как и в случае с голосом Берма — он тоже не содержит никаких эффектов, какие, скажем, производил бы не слишком талантливый скрипач, развлекая публику и показывая свое мастерство, отличное от музыки, которую он исполняет.