Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Завершая, скажу так: вся проблема ситуации перед лицом нашего призвания состоит в том, чтобы жить в настоящем. Жизнь есть нечто такое, что всегда только настоящее. И это самое трудное — жить в настоящем. Но мы к этому приведены, потому что в прошлом пробовали жить… оказывается, это не жизнь, вернуться в Бальбек бессмысленно. Потому что все было не там. Так же как мне невозможно оказаться в моем Шиндиси. Не имеет смысла. И в будущее я тоже не могу это переложить, потому что я здесь должен возродиться, смыслы не суммируются. Значит, — в настоящем, а в настоящем — это и есть жизнь. Что такое жизнь? Живое, по нашему интуитивному пониманию и ощущению, отличается от мертвого тем, что оно всегда может иначе. Быть живым — это быть способным к другому.
Лекция 12
Вы помните, я иллюстрировал тему околдования примерами о том, как частицы нашей души бывают уложены в предметах внешнего мира — в цветах, деревьях. Но когда я приводил стихотворение Гумилева, я хотел показать еще другую сторону этого околдования: оно происходит и в случае нашей собственной психики, которая тоже есть вещь. И в нее, как в дерево или в цветок, укладываются наши переживания. Для описания такого рода явлений Пруст выбирает очень интересные слова. Из самого сочетания слов, поскольку
Приведу другой пример, оговорив только сначала, когда же случается такой сбив внимания, что ты не идешь по пути рождения. Ведь я должен был воспроизвести путь рождения мысли, держаться за ее форму и до конца ее выявлять. Я уже говорил вам, что, по Прусту, признаком мастера является такое уважение к предмету мысли, когда мысль обегает предмет, ничего не оставляя, ничего не пропуская. Так вот, пропускание или, вернее, непропускание на чем-то должно держаться. Сам по себе, если я не держусь за форму, я просто следую законам своей психики. А законы моей психики тоже патологичны, я не могу удержать внимания. Вот я не смог найти цитату и сразу сбился, а живое, которое рождает другое, так не живет. И я на ваших глазах умер перед лицом своей собственной мысли, той мысли, которую я пытался воспроизвести. Такого рода сбивы, патологические свойства нашей психики и нашей чувственности могут закрепляться, застревать. Допустим, я через неделю опомнился и попытался извлечь силу из слабости, но второго шага или редукции может не произойти, это может застрять. Застрять настолько, что, например, Сван вдруг мог бы убить свою возлюбленную, ту, которую он по ассоциативным законам нашей психики связал со слушанием сонаты. Ведь одно дело форма сонаты и то, что она с собой несет, а другое дело наша сентиментальность, которая сразу подставляет под смысл сонаты собственные переживания. Там ничего не найдешь, кроме пустых подстановок. А раз так, подставив, — поскольку наши пафосы связаны со страстями, — конечно, можно и убить. Из ревности, например. Каков же механизм этого убийства? Просто до этого я застрял, патологическое отклонение зафиксировано, произошел сбой с пути воспроизводства живого, он закрепился и, как в случае Свана, мог выразиться в определенном поступке. А в других случаях он может выражаться просто в глупости. Некоторые состояния нашей психики, как вещи, могут сами рождать какие-то образы, представления, цели, пути. Пруст замечает мимоходом: Так же как Ева была рождена из ребра Адама, так из ложного положения моего бедра рождалась женщина (I,4). Во сне из ложного положения бедра рождается женщина. И дальше эта мысль (не в этой форме, а уже переливаясь в другие, то есть оставаясь живой и рождая бесконечное число подобных себе пониманий и мыслей) развивается у него через весь роман — Пруст держит мысль. А теперь я приведу вам пример другого поэта, который не держит мысль, который ложной красивостью погубил заданную мысль — это Пастернак. Значит, Ева рождена из ребра Адама, и это действительно так, в этом нет никаких сомнений, никакое атеистическое просвещение не разрушит этого факта. Так вот, и «ложное положение бедра», наши куски околдованной психики, как вещи, рождают женщину. И у Пастернака:
Так играл пред землей молодою Одаренный один режиссер, Что носился как дух над водою И ребро сокрушенное тер. И протискавшись в мир из-за дисков Наобум размещенных светил, За дрожащую руку артистку На дебют роковой выводил.Прочитаешь — ну, прямо, как актрису Ц., выводил на роковой дебют. Это и есть ложным сентиментальным состоянием загубленная мысль. Я имею в виду ложный, сентиментальный, фальшивый образ. Ну что это такое: «И протискавшись в мир из-за дисков наобум размещенных светил, за дрожащую руку артистку» и так далее. Это Аспазия советских генералов, героических летчиков и писателей. Такая Аспазия была и у Свана. Звали ее Одетт. (В отличие от приведенного отрывка, Пастернак позже, в других стихах и в другое время своей жизни, как известно, тоже пытался из этой слабости извлечь какую-то силу. Однако сейчас я просто беру тот текст, который есть, и иллюстрирую тем самым строение нашего сознания и нашей психики, разделяя это строение, грубо говоря, на две категории явлений: на явления наших чувств, которые не являются элементом продолжения рождений, и чувства, которые держатся на чем-то таком, что может их бесконечно продолжать. Мы большую часть нашего времени дня и жизни находимся, наши чувства находятся в состоянии желатина — их ничто не со-держит. А со-держит форма.
Когда ее нет, то, если воспользоваться словами Тютчева: «Жизнь, как подстреленная птица, подняться хочет — и не может».)
Сейчас
Я хочу вернуться к стихотворению Гумилева и обратить ваше внимание на то, как оно построено. Это действительно мастерская работа, потому что она точно выражает и ничего не опускает из того символа, который живет в нашей душе, независимо от этого стихотворения. Вы помните Самофракийскую богиню — у нее нет головы; и куда устремлен ее взор сверкающий, огни какого невиданного рая видит эта богиня? Какие же очи у нее могут сверкать? Но Гумилев безошибочно выбирает слова. Он так видит символ, живущий в нашей сознательной жизни. У Гумилева ясно видно, что даже без головы Самофракийская богиня — это фигура или тропа, как говорят стилисты, тропа взгляда, — так же как часы без стрелок у Бергмана есть образ времени, и вы не сомневаетесь в том, что это изображение времени. Здесь мы имеем дело с образами не зрительными, не натуральными. То, что мы называем образами, есть фигуры, в которых внутренней формой срабатывает наше понимание и наша сознательная жизнь. Это тропы, сцепления наших пониманий, и они вовсе не обязательно должны быть зрительными. Они могут быть зрительными, но природа их не зрительная, чему свидетельство — грамотное выполнение Гумилевым этой тропы. Он берет Самофракийскую безголовую богиню, и она для него фигура взгляда. Тропа, внутренняя форма символа, то, как работает наше понимание, — все это четко и точно выражено. А у Бергмана даже еще более выразительно, — время дано часами без стрелок. Время как фактор и элемент нашей психики и сознания.
Эта оговорка была нужна, потому что мы идем по очень скользкой почве и должны пройти фактически по лезвию ножа между разными, почти что неотличимыми друг от друга вещами: чем любовный сентимент типа сванского отличается от любви, которая порождена стилем. По предметному материалу это почти нельзя отличить. По предметному своему составу эмоции, казалось бы, те же самые. Приведу еще пример. Обратите внимание на выбор слов. Когда я вводил тему дружбы, которая является для Пруста одним из патологических состояний, я подчеркивал, что он не хочет сказать, что нельзя дружить. Можно. И более того, замечает он:
Тот, кто пренебрегает дружбой, может быть при этом самым лучшим другом в мире, лишенным иллюзий, дешевых сантиментов; так же как художник, несущий в себе шедевр, может пожертвовать жизнью, хотя ему надо было бы работать.
Так же как человек, не верящий в дружбу в том смысле, о котором я говорил. И Пруст продолжает: тем храбрее пожертвовать, чем бескорыстнее причины, по которым он предпочел бы ее сохранить (II,395). Тем храбрее дружу, чем бескорыстнее причины, по которым я низко ценю дружбу или вообще ее не ценю. Тем самым Пруст хочет сказать (возвращаю вас к теме околдования, или закрытого пути), что мы не можем идти в себя как психологические существа в том числе и потому, что мы сами себе неинтересны. Когда Пруст говорит: «я», «занимайтесь собой», то он не имеет в виду заниматься собой в обычном смысле слова, так как считает, что самое противное занятие — анализировать самого себя, анализировать свою психику. Каждый о себе может сказать, что его психика — вещь. Однако о другом я этого сказать не могу.
Итак, после этой оговорки, обратим внимание на выбор слов у Пруста. На прошлой лекции я говорил, что непонятно, как люди, даже обладающие гением, приписывают дружбе интеллектуальную ценность и одновременно пренебрегают теми, кто такой ценности не имеют (скажем, дружить с профессором и не дружить просто с обычным человеком). И что такой человек, как Ницше, доводивший свою искренность до того, что сам — я начинаю цитировать:
…в силу искренности своего сознания оторвал себя от музыки Вагнера (известный эпизод из биографии Ницше) — неужели этот человек может вообразить, что истина может реализовываться в таком модусе выражения, по природе смутном и неадекватном, каким являются вообще действия и, в частности, дружба.
Дружба похожа на все остальное, потому что это тоже действие, и тем самым неадекватный, смутный способ выражения.
И что может обладать, — продолжает Пруст, — какой-то ценностью, ради которой можно бросить работу, чтобы повидать своего друга и плакать с ним (еще одно смутное состояние) по поводу известия о пожаре в Лувре. Я же (на своем опыте), вернувшись в Бальбек, нашел удовольствие в играх с молодыми девушками и обнаружил, что это удовольствие гораздо менее пагубно для духовной жизни, хотя бы потому, что оно совершенно ей чуждо.