Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Да, только в этом смысле, но этот смысл гораздо больший и значительный (чем вкладывают люди, любящие тайны), — вещь, которую мы когда-то рассматривали, и снова ее видим, приносит — от взгляда, который на нее падает, — все образы, которые ее когда-то наполняли. Дело в том, что вещи, например, книга под красной обложкой (здесь у Пруста идет пассаж о книге, которая такой же предмет, как и другие, как роза, как дерево, как женщина), в тот момент, когда мы ее воспринимали когда-то, становится для нас чем-то имматериальным, как и другие занятия того времени.
Скажем, я с вами разговариваю, в это время по улице проезжает машина, я слышу шум, но он не может войти в меня, не став частью всех остальных моих состояний; в этом смысле последние теряют свою материальность, поскольку становятся частью того режима, в котором протекает сейчас хаотическая масса моих чувств и ощущений. Возвращаюсь к книге, которую я когда-то читал, а в это время дул ветер, пробегало облако, если я читал на веранде.
И это ощущение, — пишет Пруст, —
Далее у Пруста идет интересный вывод, который наверняка вас заинтересует. Но учтите, что у писателя, да и у всякого нормального размышляющего человека мудрые истины всегда вплетены в конкретную ткань частных, повседневных, обыденных размышлений. И сила мысли всякий раз состоит из способности переплавлять частные впечатления во что-то общее, оставаясь внутри этих частных впечатлений.
Таким образом литература, которая удовлетворялась бы тем, чтобы «описывать вещи» в виде жалких пометок из линий и поверхностей, называясь реалистической, была бы. в действительности самой далекой от реальности.
Значит, если я опишу книгу, как ее вижу, то я не опишу реальность. Потому что между страниц книги уже лежит горячее солнце и ветер тех моментов, когда эта книга уже фигурировала в комплексе наших чувств, нашей сознательной жизни. А если я описываю так, как она якобы есть — я не описываю ее, как она есть. Это проблема индивидуальности, или того ограничения, которое накладывает на нас индивидуальность нашего переживания мира. Факт индивидуальности переживаний мира накладывает на нас ограничения видеть, переживать и воспроизводить реальность. Реалистическая литература была бы самой далекой от реальности, она нас более всего обедняла бы и опечаливала. Пруст как нормальный человек ждет от реальности, конечно, радости, а не печали. Значит, то, что обедняло бы нас, реалистическая литература и была как раз таким реалистическим описанием.
Потому что она резко прерывала бы всякую коммуникацию моего настоящего «я» с прошлым (я смотрю на книгу, а коммуникация моя с тем, что вложено между словами, между страницами, прервана; прервана коммуникация между мною самим и прошлым), сущность которого вещи сохраняют, и с будущим, в котором они нас призывают наслаждаться ими снова.
Я подчеркиваю: живое ощущение, живое состояние, имеющее в себе тенденцию повторяться — в смысле еще раз насладиться, в отличие от наших практических желаний, которые исчерпываются самим актом удовлетворения. Именно прошлое хранится вещами, его мы хотим вновь испытать и насладиться им в следующий момент. Но то, что наш взгляд уперся в реалистическое описание книги — так, как она есть, в виде совокупности линий и пересечений их объемов и поверхностей, — прерывает этот ток, я не выхожу ни назад в прошлое, ни вперед. Я уже говорил: я не могу пройти назад, на ту веранду, где я когда-то читал книгу, потому что прошлый акт чтения лежит не там. Такие вещи не лежат на поверхности земли — требуются раскопки. Значит, есть археология души, а не планиметрия и не поверхностная география. Именно эту сущность, которая в прошлом и которой хочешь насладиться еще, продолжает Пруст, —
…искусство, достойное этого названия, и должно уметь воспроизвести, а если оно потерпит в этом неудачу, то хотя бы из этой неудачи можно извлечь урок, тогда как мы не извлекаем никакого урока из достижений реализма.
Из неудач истинного искусства мы могли бы извлечь урок, а именно: узнать, что сущность, эта «эссенция» — частично, субъективна и несообщаема. И здесь мы выходим к следующей проблеме. Итак, есть какая-то коммуникация жизни, во-вторых, — возможный прерыв этой коммуникации в точке моего плоского взгляда, где я умираю и умирает то содержание, о котором я мыслю, и в-третьих, даже восстановление коммуникации, или потока жизни, совершается по многим несообщающимся сосудам. И между этими несообщающимися сосудами — истина, которая, по Прусту, частична, субъективна и несообщаема. Как эта коммуникация будет происходить — это проблема всего романа. То есть важно не только восстановление себя живым в какой-то точке, но еще восстановление себя живым по несообщающимся одна с другой частям пространства и времени, которые мы не можем физически охватить. Мы не можем пройти все точки пространства и времени. Вдумаемся в этот прерыв жизни, о котором говорит Пруст. Я приведу очень простое рассуждение, но оно одновременно и сложное как раз в силу того, что суть дела в нем настолько проста, что мы не способны в нее вдуматься. Представим себе, что мы имеем дело с каким-то состоянием нас как живых людей, и проблема наша состоит в следующем: мы ищем себе место в мире для этого живого состояния. Однако в мире нет для него места. Помните, я приводил вам пример: я встретился с другом, и сама встреча вывела меня из себя на поверхность моих собственных мыслей, и я потерял себя, потому что там, куда я вышел, место занято — там он, а не я. Держите в голове эти ассоциации…
Обычно мы автоматически предполагаем, что что-то помним: нечто произошло, и о том, что произошло, есть память. Но скажите мне, при чем тут я или при чем тут вы, если это ваша память? Есть некий предмет, который каким-то образом в нас запечатлен, причем никто не знает механизма этого запечатления; правда, физиологи претендуют на то, что они что-то об этом знают, психологи тоже, но если поговорить с ними всерьез, они признаются, что не знают, где это лежит и как в нашей нервной системе или в каких-то клетках появляется предмет, называемый памятью о другом реальном предмете вне нас. Хотя интуитивно мы понимаем, что память есть живой акт воспоминания. Но ведь если память и есть эти наличные предметы, которые помнятся, то никакой живой акт неуместен. Какое значение тогда имеет живой акт? Или возьмем простую ситуацию: я смотрю на эту книгу. Вы ее видите, ее увидит еще кто-то. Имеет ли живой акт нашего
Так ведь? Казалось бы, все здесь так просто, что не поддается никакому разъяснению, как абсолютная тайна.
Кстати, на том, о чем я сейчас говорю, что своей простой пластической фактичностью отталкивало любое усилие мысли, — философия впервые и остановилась; это было знаменитое сократовское рассуждение, в связи с которым Сократу, а потом Платону пришлось строить теорию познания как теорию воспоминания. Речь идет действительно о простом рассуждении, согласно которому, само движение мысли содержит в себе парадокс: я начинаю и привожу мою мысль в движение, целью которого является решение задачи или какой-то вывод. Но ведь это решение я еще должен признать в качестве решения. А чтобы признать, я должен знать это раньше, то есть до самого движения. Следовательно, движение мысли было направлено к тому, что было уже известно. Тогда — как возможно движение? Я не могу узнать, не зная заранее, а если я знаю заранее, то зачем двигаться? Это и был античный парадокс. Мне пока важна только одна его сторона — различие между жизнью сознания и его предметными содержаниями.
Различие это проявляется в простейших вещах: если мы вспоминаем, то мало того, что мы вытаскиваем из глубины какой-то предмет, таинственным образом сохранившийся, но еще должны узнавать его и в качестве соответствующего какому-то факту. Кстати, Пруст вообще был склонен явления жизни, в том числе нашей посмертной жизни, рассматривать как феномен памяти. В смысле парадокса узнавания, потому что оно явно имеет другие условия и основания, чем содержание самого предмета, который мы узнаем. Узнавание — это какая-то дополнительная, независимая операция. Пока мы ее называем нашим живым актом, в том числе и акт видения, например, этой книги. Как живой акт он лишний в этом мире; эта книга, как — видимая, не нуждается в том, чтобы я ее увидел, так же как имя в моей памяти не нуждается в том, чтобы я узнал его. Это смерть, прерыв тока жизни. А прустовский герой и сам Пруст делает обратную операцию: он ищет место себе в мире как живому. Он показывает, что все живое в той мере, в какой мы смотрим на предметы плоскостным взглядом, когда взгляд только взгляд — все живые акты из мира вытеснены. У него есть небольшой отрывок, который напечатан под названием «Поэзия или таинственные законы». Этот отрывок написан еще до создания романа «В поисках утраченного времени»; очевидно, он писался параллельно с неопубликованным при жизни романом «Жан Сантёй», и он содержит в себе всего Пруста. Конечно, не в смысле всех прекрасных качеств текста, поскольку, чтобы насладиться прекрасными качествами текста, нужно иметь весь текст; «весь Пруст» — в смысле тех задач, какие он перед собой ставил, чего он от себя требовал и ожидал. Это всего три с половиной страницы — из сборника «Против Сент-Бёва». Попробуем прочитать кусочек и вслушаемся в интонацию, в аккорд… Отрывок начинается с прекрасного сравнения некоего воображаемого поэта со шпионом. Хотя потом Пруст уже не настаивает на этом сравнении, он проходит мимо него, но сравнение не случайно, потому что, уверяю вас, и философы, и поэты — это, конечно, шпионы. Они всегда в чужой стране представители чего-то другого. Так вот, такой «божий шпион», «пес господен» —
…стоит неподвижно и снимает карту с местности… развратник выслеживает женщину (в шпионской позе), положительные люди наблюдают, как разрушают или строят дом, а поэт останавливается (в позе шпиона) перед каждой вещью, которая не заслужила бы внимания нормального человека. Он застывает перед деревом и пытается закрыть свои уши перед всем внешним шумом и почувствовать еще раз то, что он только что почувствовал (р.417–418).
Вслушаемся в аккорд, снова — проблема тока или коммуникации в последовательности смены моментов. Значит, поэт застыл перед деревом, и что же он пытается сделать? — Почувствовать то, что он почувствовал. И конечно, то, что он ищет, — не в дереве, а по ту сторону, где-то за деревом, хотя он углубляется именно в дерево и хочет снова его почувствовать, потом он снова его чувствует, но не может углубиться, не может пойти дальше. Но вот снова перед ним промелькнуло то, что он за секунду перед этим почувствовал. Фразы у Пруста повторяются, очевидно, он торопился, но что примечательно: поэт смотрит на вишневое дерево и вдруг ему кажется, что он смотрит одновременно в самого себя — двойника вишневого дерева. Двойник, дубль… я уже говорил о дублях. Это так же, как и эта книга, — двойник, дубль по отношению к той книге, которую я читал, сидя дома, вчера или позавчера, и за окном шелестело дерево, и звонил телефон и так далее, и так далее… Это то, что действительно происходило, но ушло куда-то, и мы знаем, что поэт ищет как раз это. Но книга или дерево — снова перед ним, однако это не дерево, вызвавшее ощущение, не книга, это — дубль, дубль следующего момента времени. Поэт вслушивается в самого себя, смотрит в вишню — но это дубль. На какие-то моменты что-то загораживает ему то, что он видит, и он вынужден подождать (тоже важное слово в нашем аккорде), как если бы какой-нибудь прохожий прошел между деревом и им, и он должен был бы подождать, пока тот пройдет…