Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Шрифт:
– Какой еще сват?
– А такой, что сосватал мне одну особу… – Савва Иванович слегка поддразнивал жену, и, хотя играл с огнем, рискуя вызвать в ней ревность, глаза его смеялись.
Мамонтовские, голубые, а на весеннем солнце отливавшие золотом глаза, которые ее завораживали, но так вот сразу ревновать… ишь чего захотел, она не дурочка, у нее, слава богу, двое детей и скоро родится третий.
– Что еще за особу? – Жена пыталась говорить на его языке, но при этом все же уразуметь что-то важное для нее самой.
А он все дул в свою шутовскую дуду:
– Из почтенного семейства,
– Савва, ну хватит! – взмолилась она.
– Усадьбу, усадьбу нам сосватал. И не сват, а сводчик. Конечно, жук и проныра, своей выгоды не упустит, но человечек в чем-то полезный, хотя и болезный… гм… по части выпить и закусить. Не откажется. Полграфинчика как не бывало. Зато сосватал усадьбу около Хотьковского монастыря и неподалеку от Лавры – Абрамцево. Ею когда-то Аксаков владел, а теперь его дочь продает.
– А как же Столбово? – Голос Елизаветы Григорьевны дрогнул, и в него вкрались нотки разочарования, которые она тщетно пыталась скрыть улыбкой. – Там ведь и лес, и река, и просторный, крепкий дом, и цена подходящая. Мы же почти согласились.
– Эта усадьба лучше. Во всяком случае, посмотрим, сравним… Нас ведь никто не неволит.
– Я вижу, ты уже загорелся.
Елизавета Григорьевна немного опасалась в муже восторженных состояний, знала, что если он загорится, то его не остановишь (не потушишь).
– Но ведь Аксаков, Аксаков! – Савва Иванович, стоя в дверном проеме, пронизанным бьющим из окон весенним солнцем, являл собою живую картину – картину полного удовлетворения. – А у него и сам Гоголь бывал. И Тургенев. И бог знает кто еще…
– Савва, милый, Гоголь – это прекрасно, я не спорю. Но ведь надо учитывать и наши нужды, нужды наших детей. А то ты этак сгоряча купишь…
Савва Иванович на ее туза уже приготовил свой козырь.
– А чтобы не было сгоряча, – сказал, принимая ее условие и с внушительной уступчивостью вынуждая жену так же принять и его ответное, – мы возьмем с собой третейского судью, человека здравого и беспристрастного – вот хотя бы Николая Семеновича Кукина, ты его знаешь. Я буду молчать – пусть он скажет, хороша ли усадьба. В воскресенье утренним поездом и махнем с ветерком по Троицкой железке. Зря, что ли, отец ее строил, деньги вкладывал. Там, в Абрамцеве, старый управляющий живет с женой. Он самого Сергея Тимофеевича помнит. До последних дней за ним ходил. Вот он нам все и покажет.
Елизавета Григорьевна опустила руки, признавая свое бессилие перед напором мужа, хотя и не скрывая при этом, что кое-какие возражения у нее все же остались. Возражения остались, но – все же она женщина – не осталось ни сил, ни решимости их отстаивать: одно лишь желание во всем привычно положиться на мужа.
Этюд второй
Последний смотр парадным войскам
Раньше семья Мамонтовых не раз проводила лето у отца Саввы Ивановича в Кирееве, подмосковной усадебке, купленной им на склоне лет, когда и сил поубавилось, и здоровье пошатнулось, и стала докучать своим шумом и суетой Москва. Вот и возмечталось Ивану Федоровичу о покое, о блаженной сельской отраде, о попыхивающем трубой, гудящем самоваре, растопленном еловыми шишками, о тихой дреме под сенью столетних лип. Тогда-то и подвернулось Киреево, а поскольку почтенный Иван Федорович уже столько лет был вдовец, одиночество его тяготило, волком в глаза смотрело, и ему хотелось… шума и суеты вокруг.
Так уж устроен человек: все, что он от себя гонит, его потом и манит, приваживает. Хотя шум шуму рознь, и одна суета раздражает, а другая ублажает, особенно если рядом хлопочут по хозяйству невестки, ведут умные застольные разговоры сыновья, галдят, носятся как угорелые внуки – топают по чистому полу босыми ножками, сверкают розовыми пятками.
Поэтому все Мамонтовы всегда были в Кирееве желанными гостями, и Савва Иванович с Елизаветой Григорьевной наезжали не так уж часто, но – наезжали. И жили не то чтобы очень подолгу, но – жили.
Старик Елизавету Григорьевну полюбил еще тогда, как впервые увидел и они с Саввой здесь, в Кирееве, сыграли свадьбу. Полюбил навсегда – за девичью красу, строгий нрав, глубокую (не показную) набожность, извечное желание помочь ближнему, рассудительность и сурьезность, как называл он душевное свойство, как раз и отсутствовавшее у ее мужа: тому бы вечно шутить, комиковать, актерствовать.
Во внуках же – Сереже и Дрюше (Андрюше) – старик и вовсе души не чаял. Стоило Сереже к нему забежать – и потом весь рот спелой клубникой вымазан. И Елизавета Григорьевна никогда не скажет, что нельзя перебивать аппетит, клубнику надо мыть кипятком или что-то в этом роде, а лишь улыбнется, поблагодарит и сама спелую ягодку (только что сорванную, прямо с грядки) выберет и со вкусом отведает.
В Кирееве не скучали, поскольку каждому находилось дело. А после выполненного дела и забава всласть. В лесу собирали еловые шишки для самовара, а то и гриб попадется знатный, на крепкой ножке, шляпка полуистлевшим листиком прикрыта – красавец! Рядом же – целая семейка таких же, с Мамонтовыми схожих хотя бы тем, что подобрались от мала до велика, одни во весь рост выперли, другие, малюсенькие, едва из земли выглядывают – всех их сразу в корзину. Вот и лапша к обеду, и такой грибной дух от нее, что язык проглотишь.
Вечерами по-семейному чаевничали: Иван Федорович в центре, на почетном месте, глава купеческого рода, патриарх, а рядом сыновья, невестки, внуки. Чай серебряными ложечками помешивали: зачерпнут, в ложечке подержат, чтобы остудить, и обратно в чашку перельют тоненькой струйкой. При этом сахарку подкладывали, вареньями-печеньями себя баловали и потчевали.
После чаю, пока не стемнело, – прогулки, променады всякие. Иван Федорович, сам не гуляка, называл эти прогулки охотой на комаров и всем предлагал средство, чтобы охотники не особо страдали от комариных укусов. Если зарядят дожди, раскладывали пасьянсы, играли в лото, пели под гитару, украшенную алым бантом, как невеста к венцу.
Савва Иванович, средний и самый неуемный сын, тот и вовсе превратил пустую ригу в театр и поставил спектакль по Островскому – «Грех да беда». Иван Федорович, услышав такое название, чуть не поперхнулся, поскольку привык считать увлечение сына именно бедой и грехом, от которого с юности старался его отваживать.
Но на этот раз отсидел зрителем в зале и отсмотрел всю пиесу. Ни разу не зевнул, не заскрипел стулом, не крякнул от досады. После же за утренним чаем похвалил, хотя не шибко, а то Савва, падкий до актерства, глядишь, так увлечется, что весь аж взопреет, глаза шальные, как в юные годы бывало, и о делах напрочь забудет.