Лента Mru
Шрифт:
Наждак заглянул под панель, где, найденный умело и безошибочно, навеки замер вокальный аппарат локомотива. Он не мог не похвалить себя за точность разрушающей операции: ломик вошел, куда нужно, не задев двигателя. С уверенностью этого, конечно, никто не мог утверждать, но верткий нос Наждака, которым тот прямо-таки ввинтился в нанесенную рану, не чуял беды. И все же Наждак позволил себе усомниться:
– Может быть, не стоило затыкать ему рот?
– Пан или пропал, – Ярослав, статный и посерьезневший, высился за спиной Веры. Одну ладонь он положил ей на плечо, другой накрыл руку светофоровой, захватившую рычаг. – За нами… ты сам знаешь, что за нами. Обойдемся без пафоса, не время пока. Трогай, Вера! С Богом!
Снимая с Веры часть ответственности,
– Нашли, значит, – задохнулся Наждак.
Тяготы долгого странствия, все сразу, навалились на него давящим грузом. Прессы, плитняки, шкуродеры, подземные реки, замороженные озера; безобразно-прекрасные статуи, которые оказывались тысячелетними натечниками; туго натянутая страховка, которая вот-вот не выдержит, и весь отряд сорвется в бездонную пропасть с оголодавшими адскими жителями на дне, ибо дно, как подсказывал опыт Наждака, всегда бывает даже в бездонных пропастях. Бессонные ночи, сонные дни; руки, испещренные кровоточащими трещинами; страх слепоты, выбросы удушливых газов. Вирусное бешенство летучих мышей; стаи вампиров и летучих псов, галдящих от близости крови; вкрадчивые шаги неизвестных, так и не проявившихся зримо, существ. Уже не пуднями и не чайниками, уже хлебнувшими лиха не то диггерами-ходоками, не то праздношатающимися шахтерами-шатунами, они штурмовали бесконечные этажи, чинили израненную о камни лодку, вызволяли друг друга из разломов и горловин. Тонули в сифонах, стирали руки стальными тросами…
Дальняя стена издала глубокий вздох и поехала в сторону. Казалось, что сейчас, в следующее мгновенье, оттуда выедет доселе невиданная в мире межконтинентальная ракета. Но все обстояло наоборот: ничто не выехало, но это им, напротив, предстояло въехать в открывшийся тоннель, сухой и ухоженный, с редкими голубоватыми маяками. Монорельс уходил вдаль и скрывался за поворотом.
В локомотиве что-то захрипело: слышно было, что онемевший поезд пытается вступить в разговор.
– Терпи, лапа, – Вера Светова, с готовностью раскрывая свое женское нутро всему мало-мальски мыслящему, погладила панель. Локомотив содрогнулся, как будто любой ласкательный жест самой своей сущностью был противен его естеству, которое перешло к нему по наследству от естества создателей и проектировщиков. В радиохрипе зазвучали ярость и негодование. Ярослав Голлюбика отвел ногу и силой наподдал поезду, от чего тот сразу заткнулся.
– Машина, а туда же, – покачал головой Наждак.
– С дистанционным управлением ясно, – спокойно сказала Вера, очнувшись от ласк. – Двигатель, скорее всего, управляется программой. Неплохо бы покопаться…
– Забудь, – серьезно и тяжко молвил Голлюбика. – У этого состава одна программа. Если он свезет нас в пропасть или впечатает в стену – значит, такая наша судьба. Нам придется довериться тому, что имеем.
И он, не обращая больше внимания на товарищей, взялся за вторую рукоять.
Локомотив плавно, беззвучно снялся с места. Он покатил: сначала медленно, с затаенным предупреждением, предлагая подумать и спрыгнуть, пока не поздно. Никто не спрыгнул, и тогда, словно почувствовав бесповоротность принятого решения, включились мощные фары. Тоннель залило светом. Какие-то тени шарахнулись, спеша раствориться в гладких вогнутых стенах, на которых, в отличие от привычных заоконных пространств метрополитена, не было видно ни единого метра кабеля. Монорельс ни с того, ни с сего полыхнул искрами. Два снопа, справа и слева, разлетелись прощальным фейерверком, осыпая отряд тающими звездами. Поезд не нуждался в машинисте; он сам, без всякого вмешательства пассажиров, чинно и важно проехал под звездопадом; затем, с монорельсом вместе, свернул в боковой коридор,
– С нами не прощаются, – Голлюбика нехорошо оскалился. – Нас приветствуют, как свадебный поезд. Нас осыпают рисовыми зернами.
Он выжал рукоять до отказа.
Локомотив превратился в ошпаренный болид.
Двуглавый орел плакал. Сначала заплакала левая голова, и следом за ней прослезилась правая. Но если для орла это были бессильные слезы, выжатые надругательством, то для Обмылка – простая слюна.
Он харкнул прямо в лицо локомотиву, который хозяева нарядили праздничным паровозом. Двуглавый орел анфас, серпомолоты на щеках, да лихо заломленная шапка-крыша – вот все, чем был богат железный конь. Он не умел ответить, ибо лошадиная лихость временно передалась птице-тройке, или, вернее, тройке лиц птичьей наружности, которые брали верх. Птицы, на которых походили «надировцы», предпочитают питаться падалью и называются грифами.
В движениях и поведении тройки угадывалась не только пернатая, но и другая фауна, символика которой надоела до оскомины: все те же рукокрылые нетопыри, скользкие земноводные, хладнокровные рептилии, ядовитые членистоногие. В таких существах не было и не могло быть никакой благодарности к отлаженному, смазанному, передовому транспортному средству, хотя оно почти что безропотно доставило их в место, где их присутствие было совершенно лишним.
Конечно, железный конь, выкованный во славу Святогора, сперва покуражился и покапризничал. Так определила его строптивые действия Лайка, с интересом наблюдавшая с крыши, как Обмылок с Зевком вырезают локомотиву голосовые связки, перекусывают взрывоопасные провода и отстегивают ненужные вагончики. На самом же деле локомотив, украшенный добрыми символами, старался изо всех сил, хотел воспрепятствовать злодейству, не допустить чужаков к рукоятям, спасти человечество. Но что он мог?
За время, пока он, принужденный силком, мчался долгими коридорами, в которых нырял и взмывал, словно ехал по американским горам, его кабина превратилась в отхожее место. Каждый квадратный дюйм ее внутренней отделки был осквернен, изуродован, поруган. Зевок, чья любовь к печатному слову имела извращенные формы, лично выцарапал десантным ножом многочисленные проклятья, хульные слова, святотатственные изречения, простенькие половые органы. Обмылок, который на радостях устроил пирушку, объелся консервами и густо заблевал помещение. Гнусный запах, поднимавшийся от стекленеющих масс, не только не портил обедни, но даже воодушевлял. Остро пахло Лайкой. Ее выращивали в особенной спешке, и что-то напутали, что-то пошло не так. Репродуктивный цикл, присущий обычным женщинам, в ее варианте сделался животным, и Лайка, дьявольская карикатура на мужественную женственность светофоровой, пустовала. Ее спутники, не заботясь о сдерживании звериных импульсов, покрывали Лайку, метили территорию, дважды подрались, да так, что ей тоже досталось.
Надругательство длилось двое суток.
К исходу вторых, не имея понятия, сколько им еще ехать, Обмылок вынул из рюкзака географическую карту, разложил на коленях, отыскал северный город, откуда началось их странствие, и задумчиво провел пальцем гипотетическую черту.
– Мы где-то здесь, – заметил он неуверенно, указывая на Уральские горы. – Если, конечно, не катаемся по кругу. Что ты скажешь, Зевок?
Зевок, регулярно высовывавшийся в окошко и нюхавший воздух, помотал башкой:
– Нет, не по кругу. Я отвечаю… за рынок, да?
– За базар, – поправила Лайка. Она раскинулась в томной позе, сытая и довольная.
– Тогда мы скоро приедем, – Обмылок протер глазки, которые слипались от гадких испарений. – Очень похоже на гадов: соорудить логово на границе Европы и Азии. Им нравятся эффекты. Чтобы все было величественно.
Зевок пожал плечами. Он мучил ложноскорпиона, пойманного в карстовом колодце на километровой глубине. Он потешался над беспомощностью и отчаянием животного, то и дело отрезая от него по кусочку.