Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
В глазах ее вспыхнула надежда.
— Я согласна! — Она взяла его за руку. — О, Мишель! Вы такой чудесный!
Лермонтов иронически улыбнулся.
— Вы меня не знаете. Я бываю гадок, сам себе противен.
— Все мы не без греха. Надо видеть главное, не замечая мелочей.
Он привлек ее к себе, заглянул в глаза. Брови были густые, почти сросшиеся на переносице.
Михаил дотронулся губами до мягких губ, снова ощутил знакомый запах миндаля. И поцеловал уже крепко, плотоядно.
Вырвавшись, она поправила волосы под шляпкой. Покачала головой, но не проронила ни слова. А затем чуть ли не бегом покинула беседку.
— Подождите, Майко! — крикнул вслед Михаил. —
Ответа он не услышал.
Лермонтов вздохнул.
— Странная она. Нервы такие слабые. Видимо, часто бывают истерики.
Он сел, закинул ногу на ногу. Разбросав руки по перилам беседки, блаженно прикрыл глаза. Хорошо! Все устроилось славным образом. И не разрыв, и не узы брака. Просто уход от сложностей. А увидятся, нет ли в Тифлисе — бог весть! Возвращаться к бабушке лучше одному.
Во время дневного чая, на котором Майко снова не было, Лермонтов объявил о своем намерении ехать в часть. Чавчавадзе даже слегка растерялись.
— Как же так, Михаил Юрьевич, любезный? — удивился князь. — Мы не поговорили как следует. И не выбрали вам подарок. Нет, помилуйте, вы должны остаться.
Он ответил:
— Я надеюсь на нашу новую встречу в Тифлисе. И хотел бы попросить Нину Александровну разрешить мне поклониться могиле Грибоедова.
У Нино дрогнули ресницы.
— Конечно, я весьма тронута этим вашим желанием. Обязательно сходим к моему Сашеньке вдвоем. Мы, должно быть, окажемся в Тифлисе в первых числах ноября.
— Стало быть, скорее всего, увидимся.
Михаил уезжал из имения около семи вечера. Все семейство, кроме Давида и Майко, провожало его, стоя на балконе. Он помахал рукой и, пришпорив Баламута, поскакал по аллее к выходу.
Вскоре впереди показался всадник — это был Давид.
— Что-то ты рано удираешь от нас, Маешка, — хмыкнул он. — Или не понравилось?
— Очень понравилось — что ты, Дато! Но, как говорится, труба зовет. Да и негоже злоупотреблять гостеприимством.
— А отец подарил тебе кинжал из своей коллекции?
— Не успел. Но подарит при нашей скорой встрече в Тифлисе.
— Уж ты не сомневайся, подарит. И поверь мне, Маешка: лучше взять кинжал, чем девицу. Он надежнее.
Лермонтов фальшиво изумился.
— Ты о чем, Дато?
— Сам знаешь, о чем.
Несколько натянуто раскланявшись, они поскакали в противоположные стороны.
В Караагаче Лермонтов заглянул на почту и получил четыре письма — от друзей и от бабушки.
Бабушка писала, что недавно была у Дубельтов и узнала от Леонтия Васильевича, что вопрос действительно решен положительно: «Есть уже приказ о твоем переводе в гвардию, правда, не в Царское Село, а под Новгород. Это все равно, лишь бы не Кавказ!» — добавляла Елизавета Алексеевна. Словом, надо только подождать, когда приказ дойдет до Тифлиса и затем попадет к Розену. «Я надеюсь, будешь в моих объятиях к Рождеству».
Александр Одоевский сообщал из Ставрополя, что пришло его назначение в Нижегородский драгунский полк и они вскоре увидятся. Это было хорошее известие: Михаил относился к ссыльному декабристу словно к старшему брату и считал его стихи очень неплохими.
Святослав Раевский сетовал, что давно не получал от товарища писем. Видимо, несколько взаимных посланий затерялись в дороге. Друг слегка хандрил у себя в глуши в Олонецкой губернии, говорил, что спасается общественной деятельностью, издает местную газету и надеется, что, когда император снизойдет до прощения автора «Смерть поэта», и ему выйдет послабление.
А четвертое письмо было от Софьи Николаевны Карамзиной, дочери историка Карамзина, — у нее и у ее матери в салоне собирались литераторы, художники, музыканты. Лермонтов три раза здесь читал свои произведения. Софья Николаевна прочила ему великое будущее, предостерегала от опасностей на Кавказе и в своих письмах обычно всячески пыталась развлечь. И на этот раз, говоря о светских новостях Петербурга, с удовольствием сообщала: «Тут у нас теперь в моде финские красавицы — сестры Шернваль. Старшая, Аврора, фрейлина императрицы, вышла замуж за промышленника, мецената, ныне егермейстера двора Павла Демидова; мой брат Андрюша от нее без ума — и, конечно же безнадежно, ибо та очень строгих правил. Говорят, ждет ребенка, но по ней пока что не видно. Младшая, Эмилия, замужем за графом Мусиным-Пушкиным, прежде опальным, а теперь прощенным. Несмотря на свои 27 лет, родила ему пятерых детей, и все мальчиков: двое сыновей умерли во младенчестве, а растут и здравствуют трое. Старшему уже шесть, младшему — четыре. И она снова начала появляться в свете. Непередаваемой красоты женщина! Если про Аврору можно сказать, что она — воплощение северной холодности, то Эмилия совершенно иная — теплая, душевная, пылкая, открытая. Часто посещает наши вечера. И мужчины через одного в нее влюблены. Вы, Мишель, как вернетесь, непременно влюбитесь тоже. Мы Вас ждем с нетерпением: всем уже известно, что прощение Ваше вышло».
Лермонтов рассмеялся: милая, наивная Софья Николаевна! Думает, что рассказ о новой модной красавице Петербурга позабавит его! Что ему до этой Мусиной-Пушкиной? Многодетной матери и примерной супруги графа? Да, он слышал, что граф — заядлый игрок и спускает за ломберным столом сказочные суммы. Ну, так что с того? Ему нет до их семейства никакого дела. У него на уме Майко Орбелиани. И чуть-чуть — Катя Нечволодова…
Возвратившись на постой, он получил доклад от Андрея Ивановича, что за время отсутствия барина ничего не произошло. Безобразов не спрашивал, Никанор ночевал у какой-то местной вдовушки, но застигнут был неожиданно возникшим соперником и теперь лежит с синяком под глазом и разбитой губой.
— А еще заглянули отставной подполковник Нечволодов и весьма опечалились, вас не застав. Написали записку. Вот, — и слуга протянул вчетверо сложенный листок.
Лермонтов раскрыл и прочел:
«Милостивый государь Михаил Юрьевич! Мы с женою очень на Вас сердиты: обещали заехать в гости и который день не соблаговолите. Окажите честь, приезжайте, как только сможете.
Да, теперь не отвертишься, надо ехать. Ох, не знаешь ты, Григорий Иванович, чем рискуешь, зазывая к себе молодого изголодавшегося мужчину, да к тому же неравнодушного к Катерине Григорьевне! Ох, с огнем шутишь!
Он бросил записку и сказал слуге:
— Ладно, об этом завтра, на свежую голову. А теперь — мыться, ужинать, отдыхать. Я устал смертельно!
И, уже улегшись в постель, вспомнил, как вчера Майко и Като пели дуэтом романс по-грузински и по-русски. Встал, запалил свечу и экспромтом набросал на обратной стороне записки Нечволодова:
Она поет — и звуки тают, Как поцелуи на устах, Глядит — и небеса играют В ее божественных глазах; Идет ли — все ее движенья, Иль молвит слово — все черты Так полны чувства, выраженья, Так полны дивной красоты.