Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
есть признание самого Лермонтова, первый намёк на богосыновство в богоборчестве».
И наконец:
«В Демоне был ещё остаток диавола. Его-то Лермонтов и преодолевает, от него-то и освобождается, как змея от старой кожи. А Вл. Соловьёв эту пустую кожу принял за змею».
Кроме слов, сказанных о «Демоне» Акиму Шан-Гирею, Лермонтов оставил и несколько посвящений к поэме, — и в них, хотя и смутно, запечатлелись его связанные с нею настроения.
Тебе, Кавказ, суровый царь земли, Я посвящаю снова стих небрежный. Как сына ты его благослови И осени вершиной белоснежной. ОтОбычное, традиционное обращение. Оно, пожалуй, выглядело бы совсем избитым, если бы не отголосок пророчества о себе — в строке о мечтах, прикованных судьбою неизбежнойк Кавказу. Там гордые скалы и ветер машет вольными крылами, там на вершины слетаются ночевать орлы.
Я в гости к ним летал мечтой послушной И сердцем был товарищ им воздушный.Это пока только намёки на то, что зарождается в его душе. Но впоследствии Лермонтов переписал почти что заново это посвящение, и оно стало куда как определённее:
Ещё ребёнком, чуждый и любви И дум честолюбивых, я беспечно Бродил в твоих ущельях, грозный, вечный Угрюмый великан, меня носил Ты бережно, как пестун юных сил Хранитель верный. — И мысль моя, свободна и легка, Бродила по утёсам, где, блистая Лучом зари, сбирались облака, Туманные вершины омрачая, Косматые, как перья шишака; А вдалеке, как вечные ступени С земли на небо, в край моих видений Зубчатою тянулись полосой, Таинственней, синей одна другой, Все горы, чуть приметные для глаза, Сыны и братья грозного Кавказа.Вот по этим вечным ступеням он и восходил с земли на небо в край своих видений — слетевшей с неба на землю душой…
Но третье посвящение — уже не Кавказу, а Варваре Лопухиной.
Сентябрь 1838 года, шестая редакция «Демона» — кавказская,основа зрелых редакций поэмы… И место этого посвящения — после текста поэмы.
Лермонтов в сомнении, займёт ли Вареньку «давно знакомый звук», пробудится ли в ней «о прошлом сожаленье»? А как нет?
И не узнаешь здесь простого выраженья Тоски, мой бедный ум томившей столько лет; Иль примешь за игру иль сон воображенья Больной души тяжёлый бред…Конечно, последняя строка чересчур резка и не справедлива, но главное сказано: томление…
Пётр Бицилли, сравнивая Лермонтова с Байроном (который бунтовал — «с одинаковой серьёзностью и с одинаковым пылом» — против общества, против собственной жены, против Бога), задаётся вопросом:
«Но против кого, и против чего, и во имя чего бунтует Лермонтов? Да и какой это бунт? Его демон — существо кроткое и ручное, влюблённый мальчик, и как-то не верится, чтобы он действительно только и занимался тем, что „сеял зло“, да ещё и „без сожаленья“.
Знакомясь с ним, сомневаешься, правда ли, что у него было такое скверное, революционное прошлое. Во всяком случае, он так искренно готов исправиться, так сильно хочет „любить и молиться“, что вполне заслуживает прощения и принятия на прежнюю должность. Бунт Лермонтова беспредметен, несерьёзен, неубедителен. Он не был бы великим поэтом, если бы человеческое было ему чуждо, если бы он был бесстрастен, если бы он не испытывал никогда ни озлобления,
Василий Зеньковский, который считает Лермонтова создателем русской романтической лирики, пишет, что его стихи, в отличие от лирики ясного, трезвого Пушкина, полны тех смутных переживаний, что боятся духовной трезвости, не хотят полной прозрачности и «пробуждают авторское вдохновение именно своей непосредственностью».
«Лермонтов постепенно восходил к духовной трезвости, следы чего можно видеть в созданиях последних лет жизни, — но только восходил к ней. Но он был слишком во власти того, что всплывало в его душе, — вообще он не владел своими душевными движениями, а они владели им, владели и его художественными вдохновениями. Это создавало внутреннюю незаконченностьв самом творчестве, создавало томление духа, к которому вполне приложимы известные слова из стихотворения „Ангел“, — о душе самого Лермонтова можно сказать, что
Долго на свете томилась она, Желанием чудным полна……Всё это достаточно сознавал в себе и сам Лермонтов…
То, что волновало душу поэта, что часто преждевременно вырывалось наружу, — всё это лишь частично выражало жизнь души:
Я не хочу, чтоб свет узнал Мою таинственную повесть, — Как я любил, за что страдал, — Тому судья лишь Бог да совесть.Это сознательное закрывание самого себя было глубочайше связано с постоянной горечью, которою была исполнена душа Лермонтова, смысл и корни чего необъяснимы из его биографии. (Вполне объяснимы, но не столько из биографии, сколько из „состава“ самой души. — В. М.)В горечи у Лермонтова есть что-то, я бы сказал, метафизическое — связанное с неукротимостью его души, с теми мотивами персонализма, какие он первый выразил в русской поэзии. Прав был Бицилли, когда писал о Лермонтове, что у него мы находим „новое мироощущение“, — но в этом новом мироощущении, которое отображало затаённые движения души, было искание своего пути через мятеж.Это, конечно, вовсе не ранние проявления русского ницшеанства (как находил Влад. Соловьёв в своей недоброй статье о Лермонтове), — но это и не богоборчество, какое усматривал в Лермонтове Мережковский. Горечь у Лермонтова иногда переходила в мотивы богоборчества, — но даже образ Демона, над которым так много и так долго размышлял Лермонтов, уже полон томления и тайной жажды вернуться к Богу… Вообще склонность к мятежу связана у Лермонтова с тайной тоской о покое и мире:
А он, мятежный, ищет бури, Как будто в бурях есть покой.Склонность к мятежу гораздо больше говорит о том, что душа Лермонтова была сдавлена невыраженными или неосуществлёнными порывами, которые уходили в глубь души без надежды выявить себя. Отсюда и мятеж — смысл которого метафизичен,ибо это мятеж не против отдельных трудностей жизни, а против „коренной неправды в бытии“. Это мятеж индивидуальности, жаждущей проявить себя, — и так загадочно, что и дальше, после Лермонтова, русский персонализм окрашен психологией мятежа, протеста».
И дальше:
«Лермонтов не был (как думал о нём Гоголь) „безочарованным“ — он знал и радость, и силу очарования, он таил в себе бесконечную жажду жизни, — но с реальной действительностью, его окружавшей, он находился в постоянном разладе… Выход из этого тяжёлого состояния души грезился ему только в красоте, в возможности припасть к ней и найти в ней то, чего не хватало душе… Именно умиление перед красотой начинает в Демоне процесс примирения с небом: когда он увидал Тамару и был пленён её чарующей прелестью…