Лермонтов. Исследования и находки(издание 2013 года)
Шрифт:
Раевский не назвал в 1860 году его имени, когда в письме, предназначенном для печати, вспомнил историю распространения «Смерти Поэта», по причине весьма понятной: в ту пору Клейнмихель был еще жив.
23 февраля 1837 года, получив документы, пересланные ему Бенкендорфом, Клейнмихель поручил составить специальное сравнение показаний.
Усмотрено, что Лермонтов объясняет возникновение первоначальной редакции стихотворения тем, что собравшиеся у него знакомые порицали память Пушкина.
«Раевский сего не объясняет».
Раевский показывает, что к Лермонтову уже после написания стихов приезжал камер-юнкер Столыпин.
Лермонтов утверждает, что сразу написал упомянутые стихи «вследствие необдуманного порыва, выразив нестройное столкновение мыслей».
Лермонтов говорит, что один его хороший приятель (Раевский) просил у него списать стихи
Раевский показал несогласно, заявив, что распространил стихи во множестве экземпляров.
Лермонтов замечает, что «необдуманность свою в сочинении сих стихов постиг уже поздно».
Раевский, напротив, говорит, что стихи сии не были окончены в один раз, к ним сделано прибавление.
Лермонтов называет из прежних своих сочинений драму «Маскерад» и восточную повесть «Гаджи Абрек».
Раевский об этих сочинениях ничего не сообщает, зато пишет о стихах, в которых Лермонтов «сравнивает государя императора с благороднейшими героями древности» [171] .
171
«Дело о непозволительных стихах…», лл. 32–34.
Попытка переслать Лермонтову черновик показаний усугубляет вину Раевского. Но Бенкендорф считает долгом уведомить графа Михаила Андреевича [Клейнмихеля], что «государь император повелеть соизволил о предании чиновника Раевского военному суду приостановить» [172] .
Дело началось 23 февраля. 25-го получена «высочайшая» резолюция: «Лейб-гвардии Гусарского полка корнета Лермантова перевесть тем же чином в Нижегородский драгунский полк; а губернского секретаря Раевского за распространение сих стихов, и в особенности за намерение тайно доставить сведение корнету Лермантову о сделанном им показании, выдержать под арестом в течение одного месяца, а потом отправить в Олонецкую губернию для употребления на службу по усмотрению тамошнего гражданского губернатора» [173] .
172
Там же, л. 5.
173
Там же, л. 36.
Еще два дня — и 27 февраля 1837 года дело о поступках корнета Лермонтова и губернского секретаря Раевского «повелено считать оконченным» [174] .
Что это? Милость?
Нет! Новая тактика!
За шалости, не заключавшие в себе никакого политического смысла, за дуэли, за шумное поведение в театре, за любовные похождения Николай I переводит молодых людей из гвардии в армию, шлет на Кавказ, разжалует в рядовые. А тут за «возмутительные» стихи, направленные против опоры трона — аристократии, стихи, которые гусарский корнет и губернский секретарь распространяют по всему Петербургу во множестве списков, за систематическую отлучку из полка, за попытку обмануть правительство и сговориться между собой следует наказание, которое даже и наказанием не кажется! Ведь на Кавказ отправляются по своей охоте, или, как тогда говорили, «охотниками», два офицера от каждого гвардейского полка ежегодно. И вдруг за политическим процессом, осуществленным с беспримерной скоростью, следует перевод тем же чином в один из привилегированных кавказских полков! Конечно, военный министр Чернышев может дать секретное предписание, и посланного не будет в живых. Но император соглашается с Бенкендорфом: торопиться не следует. От наказания Лермонтов не уйдет, если только не переменится. А покуда можно сделать вид перед лицом петербургского общества, всех грамотных русских, перед дипломатическим корпусом, что он, император, не придает этим стихам большого значения и не считает нужным строго наказывать за них.
174
Там же, л. 42.
Месяца не прошло с того времени, как толпы народа теснились у Певческого моста на Мойке, раздавались буйные речи петербургских студентов, поступали доклады о неповиновении гвардейских воспитанников, о возбуждении в училище правоведения,
175
«Русский архив», 1888, кн. II, с. 301.
176
«Приказ № 33 по Отдельному гвардейскому корпусу от 28 февраля 1837 года». — ИРЛИ, ф. 524, оп. 4, № 6.
Пусть стихотворения запрещены и началось, как пишет Александр Тургенев, «гонение на Гусарский полк» [177] . У исследователей нет оснований считать перевод Лермонтова на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк суровой репрессией. Но у нас есть все основания видеть в истории стихов на смерть Пушкина не только начало поэтической славы Лермонтова, но и начало его конца.
Четыре года шел Лермонтов по пушкинскому пути, определяя направление русской поэзии. И четыре года готовилась расправа с новым великим поэтом и дискредитация его личности за шестнадцать строк одного из самых сильных и смелых стихотворений, которые когда-либо слагались в России!
177
ИРЛИ, Рукописный отдел, «Дневник А. И. Тургенева», запись от 24 февраля.
«Бородино»
1
Когда заходит речь о 1812 годе, о Бородинской битве, о московском пожаре, мы невольно вспоминаем лермонтовское «Бородино». И, желая точнее и образнее выразить собственные мысли и представления, используем в качестве метких изречений, призывов, заглавий газетных статей чуть ли не половину строк этого замечательного стихотворения: «День Бородина», «Ребята! Не Москва ль за нами?», «Недаром помнит вся Россия», «Уж постоим мы головою за родину свою!»… Много ли в русской поэзии произведений, кроме басен Крылова и «Горя от ума» Грибоедова, строки которых навсегда вошли бы в повседневную жизнь, как строки «Бородина»?!
Говоря об отношении Лермонтова к Отечественной войне, мы всегда будем отдавать предпочтение «Бородину» перед другими произведениями, потому что не найти у него другого, в котором с такою великой силой и простотой, так обширно была бы выражена любовь к 1812 году, к России, к победе. Сколько ни читаешь «Бородино», каждый раз находишь в нем все новые, не замеченные прежде достоинства. И видишь, как выразилось в нем время, о котором идет рассказ, и напряженный интерес к этой великой эпохе.
Я хочу напомнить строчки, которыми начинаются «Былое и думы» Герцена:
«— Вера Артамоновна, ну, расскажите мне еще разок, как французы приходили в Москву, — говаривал я, потягиваясь на своей кроватке…» [178]
Так ведь это же герценовское «Скажи-ка, дядя…»! Подобное зачину лермонтовского стихотворения с просьбою вопрошающего подтвердить, что спаленная пожаром Москва отдана завоевателю не даром, а ценою великого сопротивления, с которым было сопряжено его вступление в покинутую жителями столицу.
Что это — случайное совпадение?
178
А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, т. VIII, с. 15.