Лесная топь
Шрифт:
Антонина не понимала, но чувствовала, что и он от чего-то страдает, от того, над чем думает и чего не может понять, и ей становилось его жаль; он, большой, казался ей маленьким, как слепой щенок перед холодной ночью; она грела его ласками и забывала о ночи за окном.
Но стояла ночь, потому что горел огарок, и чернели окна, и скучающий от безделья мороз стрелял в комнаты через стены, напоминая о стуже.
– Я вот отца своего ненавижу, - с жестким лицом говорил Фрол. Кажется, никого больше, кроме него. Других я терплю - его ненавижу. Я понимаю умного волка, но это волк бессмысленный - жрет неизвестно зачем. Это он моего брата за непокорность в одном
– По утрам, бывало, все иконы в доме перецелует, накрестится, накланяется и идет на целый день рабочих мозжить... Строитель жизни!
– Зачем же ты сюда приехал?
– спросила Антонина.
– Ведь ты к нему же в дом приехал? Это его дом?
– Это его дом, - согласился Фрол.
– Но в этом доме у меня еще мать есть, баба забитая и совсем не умная, а ее вот все-таки жаль... Есть бабка, - теперь она ослепла, - помню ее зрячей, а кругом лес, в лесу я вырос. Лес тут у меня самый родной из всей родни. Он меня и нянчил и сказки говорил... Может быть, мне вовсе никого не жаль, и я больше к нему приехал, не знаю... Выпустили меня, и я поехал... Впрочем, может быть, я с отцом ругаться вздумал... Досадно, что зима... Я люблю, когда в лесу зелено и птицы поют... Люблю, когда жизнь зеленая, когда нет у нее ни формы, ни цели, - только соки бродят... Прет во все стороны этак что-то кругом - лопух ли, чапыжник ли разбирай, кто хочет, не в этом дело. Смотри и дыши... Эх ты, лесовуха!..
Он душил ее жесткими руками, догорал и тух огарок, и в комнату сразу со всех сторон, точно спущенная свора черных собак, врывалась ночь.
Они долго говорили по ночам, - говорил он, а в нее его слова падали, как дождь в летнюю засуху, когда жадно пьет земля корнями засохших трав и откуда-то буйно лезут, зеленея, новые побеги, и поет над ними густой от влаги воздух... А смысла нет.
Александра знала и молчала. Она подолгу смотрела на Фрола, напряженно хотела узнать, кто он, и не могла. Когда он говорил ей об остроге и о том, как приходилось голодать и подпрыгивать по улице от холода в драной шинели, она плакала, но это было все, что она понимала, дальше он был чужой и далекий.
Тиша облокачивался руками на стол, клал на них мясистое лесное лицо и неподвижно смотрел на него маленькими темными, как спелая черника, глазами.
Слепая шумно чесалась, зевала, ворочалась жирным телом и трясла головой.
XIII
Старика Бердоносова долго не было, но зато он приехал с целым обозом подвод за досками и лесом для склада.
Дорога в лесу укаталась и стала масляно-гладкой; снег сровнял ухабы с корнями, как сровнял трясину болот с твердой землей, поблескивал и синел между четкими стволами, залегал в дуплах и морщинах коры, нависал, как белый хмель, на скрюченных сучьях, задорно гляделся в небо с самых верхушек, но обрывался и падал вниз яркими потоками, и казалось, что его сбрасывал кто-то живущий с ним рядом, невидимый для глаз, но скучающий и холодный.
На дворе
Их чертили закутанные медленно-деловитые крикливые люди и бороздили длинные возы с заиндевевшими мохнатыми лошадьми.
В бердоносовском доме гулко зазвучали стены и всколыхнули то, что притаилось.
Старик еще на дворе от приказчика узнал, что приехал сын, от которого он отрекся. Помнил, как он пошел один в коротком крытом полушубке, свистел и сбивал палкой висячие ветки берез. Стоял апрель, и листья были светлые и мелкие, такие же молодые, как он.
"Облетит", - думал он о сыне то же, что о листьях, и мелькала перед глазами яма, из которой выкорчевали дубок. Год за годом продвинулись по узкой дороге пять лет и завалили мусором яму. Старик не любил, когда Александра или бабка вспоминали о Фроле, а теперь увидел самого Фрола с тем же взглядом насмешливых глаз исподлобья и в красной вышитой косоворотке, собранной в складки у пояса.
– При-и-шел?
– медленно спросил старик, кровяной от холода.
– Приехал, - ответил Фрол...
– Зачем ходить зимой? Застыть можно.
Острое книзу лицо передернулось от выжидающей усмешки.
– Та-ак...
– неопределенно выжал старик, измерив его глазами, и протянул руку.
– Ну, здравствуй, коли пришел.
– Здравствуй, - ответил Фрол, подумал и подал руку.
– Непочетником был, непочетником и остался? Так, что ли?
– спросил старик.
– Так, - ответил Фрол.
– Меняться не к чему. Своей голове больше, чем чужой, верю.
– Ага-с... Своей?.. Это здорово!..
И он вдруг засмеялся обидным трескучим смехом.
Он раздевался при Фроле, и Фрол долго и внимательно смотрел на этого крепкого старика с широкой розовой лысиной, такого нового и прежнего, каким он остался в памяти с детства со своими зеленоватыми глазами, спрятанными в зыбких веках, как торфяная трясина в бурых от осени кустах лозы.
Чай пили все вместе, и Александра и Антонина. Ползали по всем, как длинные дождевые черви, выжидающие перекрестные взгляды, слишком внимательные для такой небольшой кучки разных людей. Старик потел от горячего чаю, отдувался, и как-то вдоль по блюдечку от него отчаливали плотные уверенные слова:
– В острогу, говоришь, сидел? Так... За хорошие дела в острогу не сидят.
– Будто не сидят?
– смешливо спросил Фрол.
– И за веру не сидят?
– За правую веру сидят, точно, только у тебя веры-то нет. Бог в тебе сопрел, как кочерыжка, а заместо его теперь вонь одна.
– Это тебе так кажется, потому что ты старовер. Известно, какая ширина у старовера: что старым лаком крыто, то и свято. Проще куда уж, некуда идти. Ты в старые книги зарылся, как крот в землю, а я в новые, только и разница. Ты хотел жизнь назад воротить, да вожжи лопнули, жизнь ушла, а ты в лесу застрял, - вот и вся история.
– А ты за жизнью бежал, да и в острог попал?
– Острогом не кори, если понять не хочешь. Говоришь, не за веру; вот именно, за свою веру сидел. За своего бога, отче... Ведь он у каждого свой по уму дается. Каков ум, таков и бог. Бог растет вместе с тем, кто его носит... Бог - это тайна, если ты можешь это понять! С богом бороться нужно, а не кадить ему, потому что всякая тайна - зло. Бога твоего, старенького, беззубого бога, выкуривать нужно, как лису из норы, потому что он всю жизнь кругом хочет затащить в нору. Жизнь на вольный свет прет, а он ее на веревку да в нору. Может быть, и теплее в норе, не знаю, тебе лучше знать, да тесно там, и смрад, и темень... Пойми хоть это!