Лета 7071
Шрифт:
Монах!.. Сторожевский монах! Только сейчас Челяднин почувствовал, как сурово и гневно звучал тогда его голос…
«Да ведь он обличал!» — подумал Челяднин, цепенея от этой догадки.
«…Блажен и чист был преподобный отец Ондрей! — ожгло Челяднину душу. Голос монаха опять застиг его врасплох, только теперь этот голос был тих и шипящ, словно монах сидел рядом и шипел ему в самое ухо. — Все в нем принадлежало богу. Он созерцал горнее!.. Но живи он о сих, не статься бы его великим писаниям».
«Обличал! Обличал! — вонзается в Челяднина мучительная растерянность. — Не меня — иных… Но и меня, ибо я також ищу оправдание злу».
«…Ныне избранному не возмогша принадлежать лише богу, — еще настойчивей шепчет монах, словно хочет вытравить
Челяднин сильней сжимает веки, словно боится, что проскользнувший сквозь них свет вдруг высветит в его душе что-то еще — неведомое и ему самому. Но мысли лезут, лезут настойчиво, словно взялись обыскать всю его душу, все ее укромные уголки и закоулочки.
«Великое и злое купно не живут! Великое беспомощно без зла! А Спас?!.»
«…Пред ликом его душа якобы вновь нарождается! — Монах тут как тут — у самого уха: — Вся худь и скверна вон исторгаются. Остается добро и свет».
«Добро и свет! Великое и злое! А ежели нет великого? Ежели я, Челяднин, выдумал в нем великое, чтоб оправдать свое отступничество? И отступничество ли?.. Может, предательство? Нет, предатель труслив и подл, я же не трушу, не подличаю! Я отступился от того, в чем разуверился. Не верю, да, не верю!.. И не хочу больше стоять, на чем стоял! Пред богом, пред людьми, пред совестью не винен! Не верю — и не хочу стоять! Пошто же примыкаю к иному? Пособлять великому и новому?! Великому и новому и злому — разом! Пошто я в нем оправдываю зло?.. А в Ефросинье — нет! И в Курбском — нет! Может, потому, что сам отступился от добра? И потому меня так стало влечь к нему?! И он почуял се во мне?!»
«Тебя он жалует, боярин, не с добра, — доносится до него спокойный, сперва чуть слышный голос Ефросиньи. Но с каждым словом он все слышней, слышней, и вот уже не монах, а Ефросинья сидит с ним рядом и шепчет ему: — Всегда он был силен чужим умом. Сильвестр его в советах, как в пеленках, нянчил… Адашев думал за него, да Курбский, да Курлятев!.. Сколько браней Курбский, да Воротынский, да Горбатый выстояли? Казань ему подали, как пирог к столу! А он их как?.. Всех поразослал! Один остался!.. С бусурманкой да братьями ее стыдобными. А дел-то позатеял — уймищу! От думы — тоже в сторону! Все сам, а голова-то мелка, что лужа из-под копыта».
Сказал он ей тогда — не в защиту царя, а чтобы наговор ее злой пресечь:
— Советчиков — верно, много около него было! Да не шел он по их советам. Вперекор все делал! Они его на Крым звали, а он на немца пошел.
— С дурна ума и пошел! Что тем прибавил отечеству? А крымец повадился, как волк в овчарню… Царем прозывает себя, а вотчины своей защитить не может! Не ведаю я, каки они те цари заморские были, с коих он царство себе надоумил, а токо в нем царства, как в бабьем подоле ухарства. Слово одно пустое — царь! Венец на себя надвиг, чтоб ублюдскую худь прикрыть. Богом венчанный!.. Еленин ублюдок он, а не царь! Телепнева последыш!
Челяднин и ранее слышал такое: поговаривали, пошептывались — еще в малолетство Ивана, когда Елена, став правительницей, вдруг приблизила к себе Телепнева, но наверно никто ничего не знал, и вскоре унялись все поговоры и перешептки. После смерти Елены, а вслед за ней и Телепнева, опять прошушукалась эта молвь, но снова лишь догадки да авоси, больше похожие на злословие, которое никогда не стихало в царском дворце. Челяднин не прислушивался к этим дворцовым пересудам. Краем уха, случалось, схватит что-нибудь, ну а верить не верил. Ефросиньиным словам не удивился — от злобы были они, но не ожидал он, что и она дойдет до того, что перестанет чураться даже дурных сплетен. Не такая это была женщина, чтобы подогревать свою злобу пустыми выдумками. В ее душе и без того было достаточно огня — более жгучего и страшного, — чтобы до конца своих дней не остудить ненависти к царскому дому.
— Пустой перевет 54
— Я не слепа, боярин! И попусту наветить не стану. В том мне вера моя порукой. Я реку истину, кою мне бог сподобил узнать. Я поведаю тебе ее, коли хочешь узнать, кто престолом нашим кровным владеет и кто должен им владеть.
— Слышал бы нас государь!..
— В душе, коль тебе угодно, называй его государем… А меня не гневи сим словом. Для меня государь не он! А что до слыху, так он и так ведает, что я про него думаю. Упомни, что он изрек мне на своей первой свадьбе: «Отрежу я тебе, тетка, патлы твои!» Упомни, что ему изрекла я: «Отрежешь с головой заодно!» На том и стоим уже полтора десятка лет. Я уж постарела до краю, и волосы мои побелели вгладь, но он до сих пор боится их, и будет бояться, покуда не снимет их заодно с головой. Ибо головы моей он боится еще пуще!
— Не возьмет он такого греха на душу.
— Грех у него в крови, и род его весь в грехе! Отец его, князь Василий, наказан был богом бесчадием за то, что на престол посел мимо племянника, законом венчанного на царство!
— Великий князь Иван Васильевич сам разрушил венчанье и завещал престол князю Василию.
— Разрушил богом принятое венчанье!.. Оттуда и исплодился грех. И господь узрел его! Не дал князю Василию чадородия, дабы усечь на нем род его и оградить на дале престол от незаконного владения. Да снова стался грех… Про то тебе и поведаю. Когда князь Василий прожил с Соломонией двадцать лет и не родил наследника, стал он помышлять о новой женитьбе, укоряя Соломонию бесплодием. Тогда же и Елену себе приглядел, и бороду подстриг, чтоб понравиться ей! Бедную Соломонию насильно постригли в Покровский суздальский монастырь, а Василий обвенчался с Еленой. Сие всем ведомо. Да не всем ведомо, что постриженная Соломония вскорости понесла. Совокупилась она преступно с другим мужем, безродным, сирым, коего приглядела в Суздале, чтобы испытать себя. Не верила в свою неплодность. Так и вышло. Родила она. Чадце то вскорости померло. А князь Василий после свадьбы с Еленой еще четыре года мыкался по монастырям, молясь о чадородии. Зачала Елена, да больно уж дивно сие все… Соломония двадцать лет не могла зачать от князя, а от сирого зачала, да и Елена уж больно долго судьбу пытала. Упомни, стали поговаривать, что и от второй жены не дождаться князю наследника: заклятье будто бы на великокняжеском роду за клятвоотступничество. Вот тут-то Елена и свершила свой смертный грех. Соломония ей путь указала!.. А про Соломонию она ведала… Князь дознание учинял о Соломонии и уж не преминул поведать обо всем, что вызнал, своей молодой жене. А с кем она свой грех содеяла — стало ясно сразу по смерти князя. На седьмой день Телепнев при ней в брусяной избе уселся. И в спальне пьяного служки видели… В Елениной спальне.
— А что, коли домыслы всё?
— Домыслы? Тверд ты, боярин! Любуюсь тобой! Ну а что же, ребенок у Соломонии тоже домысел?
— Так могло статься, но то грех Соломонии, а не Елены. Елена могла зачать правдой.
— Пошто же Телепнева к себе приблизила, лотрыгу и пьяницу, пользы от которого в государском деле, как от клопа в бане!
— Сторона его сильна была.
— Сторона? Кто же за ним стоял? Мы, Старицкие, иль ты, Челяднин? Иль Шуйские? Иль Бельские?
— Бельские да Шуйские меж собой грызлись…
— А Телепнев Елену ублажал!
— Может, и ублажал. Через то она могла его и приблизить.
— Тверд ты, боярин! Чует он в тебе сию твердость — через то и вернул к себе. Ранее он боялся твоей твердости, теперь ему ее недостает.
— Твердость моя не помеха рассудку. Супротив правды какая твердость устоит? Упрямство лише!
— Тогда изреки мне: случайно ль, что, лишь обвенчавшись на царство, Иван в третий день посадил на кол сына Телепнева? А еще через седмицу отсек на Москве-реке, на льду, голову и его племяннику?