Лета 7071
Шрифт:
— Нешто мог знать сам Иван?..
— А пошто бы ему и не знать? Глаза есть, уши есть, да и ума — не как у братца. А братец его — еще один довод. Дурачок!.. От кого б дурачку и родиться, как не от пьяницы Телепнева. Князь Василий был трезвенник и умом крепок.
— А Иван?
— Чем же он удался? Лють, зачатая в блудострастии! Я тебя не крещу в свою веру, боярин, — моя вера тяжкая… Я одна в ней и праведница и грешница. Я лише тщуся поведать тебе, кому можешь ты отдать свою душу. Ежели и отдашь, то пусть сие станется по рассудку, а не по заблуждению. Вот тебе еще один мой сказ… Коли сидела я с сынком своим в темнице — уже по смерти мужа моего, князя Ондрея Ивановича, — приходила ко мне единый раз Елена… Ночью, со
«Благоверного государя!.. Внука великого князя Ивана Васильевича!..» Все прочее вдруг отступило, оставив его один на один с этой мыслью, и он почувствовал и понял, что уже не сможет противостоять, ей. Его твердость и сила не отступили, не сдались, а предали его, обрушив на него скопившиеся сомнения, подозрения, обиды, зло, ненависть — все, что копил и прятал в себе от самого себя, надеясь, что его твердость не даст всему этому обратиться против его добра.
Не осталось надежд, не стало и устремлений. Многое, неразрешимое до сих пор и мучившее его своей неразрешимостью, вдруг легко и просто разрешилось, но облегчения он не почувствовал, как будто с него сияли один груз и тут же навалили другой. И понял он, что все эти долгие годы изгнания, проведенные в душевных терзаниях, в неустанных поисках истины, которая должна была бы оправдать зло и примирить его с добром, вся его борьба против самого себя и за самого себя и отстаивание чистоты своей совести были лишь пустыми причудами его старческого ума.
Он стал стар, и единственное, что ему нужно сделать, — это пожертвовать остаток своей жизни богу, чтобы хоть к концу жизни избавиться от ошибок и разочарований.
«К богу придешь ты!» — опять вспомнил он сторожевского монаха.
Челяднин открыл глаза. Хлынувший в него свет чуть взбодрил его, но тоска осталась, только заползла поглубже и притаилась.
— Москва, боярин, Москва! — сказал возница и покосил на Челяднина довольными глазами. — Э, как маковки блещут! Ну здравствуй, матушка!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Передовой полк воеводы Токмакова приближался к Невелю. На последнем привале его догнал царь и теперь ехал в самой голове, в небольших санях с верхом, на вожжах у него сидел Васька Грязной, а Федька Басманов маялся верхом — на коротконогом рыжем бахмате с обкорнанным по самую репицу хвостом, отчего конь казался еще кургузей и меньше.
Федька ехал по правую сторону от саней, так чтобы все время был виден царю. Стоило ему чуть отстать, как Иван тут же вызырал из саней и недовольно бросал:
— Будь на глазах, Басман!
Чуть поодаль,
Едут молча — усталые, отрешенные. Под копытами усыпляюще шуршит снег. Кто-нибудь нет-нет да и клюнет носом в лошадиную холку.
Вокруг бело. Сугробы по полям как будто в чехарду играют. Овражки позализаны метелью, но те, что выползли к самой дороге, передавлены широкой бороздой — здесь уже прошли торщики, протянув за собой тяжелые торящие плоты.
Дорога сходит в низину, с версту петляет меж оврагами и снежными наносами, потом круто взбирается на косогор.
Васька Грязной пускает лошадей на бег — с разгона берет самую большую крутизну. Затомившиеся от медленного хода лошади яростно рвутся на подъем. Васька орет, присвистывает, вожжи в его руках, как плети, ходят по напрягшимся, враз взмокшим лошадиным спинам.
Выскочив наверх, Васька довольно сказал самому себе:
— Добря, паря!
— Погодь! — толкнул его ногой в спину Иван.
Васька остановил лошадей, ловко раскутал Ивана из шуб, помог вылезти из саней.
Подъехал Федька, подождал, пока Иван завяжет тесемку на портах, озабоченно сказал:
— Крута горка!
— Без тебя вижу! — озлился Иван. — Сыщи-ка мне Токмака!
— В хвосте он, поди?! — недовольно протянул Федька, показывая свою неохоту. — Татарина пошлю.
— Тебе повелел!
— В сани я пересяду… Околел!
— В чьи сани? — прищурился Иван.
— В твои… — не посмел схитрить Федька. — Околел я, цесарь!
— Кровя в тебе жидкие, Басман. Дрочона 58 ты!.. — Иван хохотнул. — Ладно, с Васькой сменишься. Шли татарина за Токмаком.
Татары остановились неподалеку от Ивана. Кони под ними вередились, разгоряченные подъемом, нетерпеливо всхрапывали…
Симеон Касаевич тронул своего коня навстречу Федьке.
— Первого воеводу к царю! Поживей! — сказал ему Федька.
— Карашо! — кивнул Симеон и в два скачка вернулся к своим.
Два татарина по знаку Симеона взгрели нагайками своих коней и стремглав кинулись с косогора вниз — в уброд 59 рядом с дорогой, по которой уже поднимались первые сотни татарской и черкесской конницы.
В низину, вслед за конницей, начала спускаться пехота. Вслед за пехотой тянулись посошные обозы, за посохой — легкий наряд. В этот поход царь придал Токмакову к его шести пушкам еще четыре: опасался он, что под Невелем передовой полк может встретиться с большим войском литовцев.
На белой бескрайней глади черная лента войска казалась громадной трещиной в земле, пронизавшей ее до самой глубины. Трещина ползла, извивалась, черные края разлома стремительно смыкались следом за ней, словно хотели защемить ее, а она все ускользала и ускользала от них, настырно раздвигая землю на своем пути. Вот уже разверзлись и низина и косогор: в низине трещина вдруг расширилась, раздалась на стороны, а на косогоре сузилась и замерла, словно наткнулась на какое-то препятствие. Войско остановилось.