Лета 7071
Шрифт:
Иван снял шлем, передал его Федьке, пригладил свои седеющие редкие волосы, зачесанные назад, расправил плечи, стесненные доспехом, и, добрясь от распирающего его самодовольства, сказал Довойне:
— Ты мой пленник — по брани!.. Но сейчас ты мой гость, и за столом моим — первый!
После этих слов Ивана Васька Грязной немедля наполнил кубок Довойны вином.
— Моя чаша — тебе первому! — Иван отпил из своей чаши и передал ее Довойне.
Довойна принял чашу, помедлил в нерешительности, вероятно, не совсем доверяя царской милости, а может, подумал он в это мгновение, что как раз этой чаши быстрей, чем Полоцка, не простит ему виленский гетман, да и король польский, для которых потеря Полоцка означала потерю почти всего Придвинья, а вместе с ним и надежду на отвоевание у русского царя захваченной им
Встал Довойна… Чаша в его твердой руке не колыхнулась, и глаза твердо встретили обращенные на него взгляды. Нелегко в стане врагов, побежденным, униженным, сохранять достоинство, но Довойна сохранял его, и ни во взгляде, ни в голосе его не обнаружилось ни малейшего уничижения, заискивания или страха.
— Я выпью сию чашу не за твою удачу, царь, и не за наш позор, — на чистом русском языке сказал Довойна. — Не хочу восхвалять твою победу или оплакивать наше поражение. Тебе сие не прибавит радости, нам не убавит позора!
Лица воевод напряглись: каждому хотелось взглянуть на царя — увидеть, какое впечатление произвели на него слова Довойны, но никто не решился этого сделать.
— Я хочу выпить сию чашу — за мир!.. За мир и согласие меж всеми славянами, которые уже столико веков губят в раздорах свою честь и могущество и иным народам, не столь великим и не столь сильным, дозволяют попирать себя, воевать и кабалить. Вы терпели татар, мы терпели иных — столь же вероломных и жестоких… И ни вы к нам, ни мы к вам не пришли с допомогой, ибо друг для друга мы хуже татар! Беды наши не от слабости сил — от разъединения нашего беды все. Сплотясь, оставив раздор и распри, славяне встали б над миром, и не было бы ни в полуденных, ни в полуночных странах народов и держав могущественней нас! За то я и пью чашу и чаю, ни в ком из вас не возбудится протива на мое слово и на сердце мое?!
Довойна выпил вино, вернул чашу царю, сел. Воеводы не посмели выпить вместе с ним…
Федька вновь наполнил царскую чашу, Иван взял ее по-татарски, как пиалу, чуть отвел от себя и, не глядя ни на кого, глядя только на чашу и будто обращаясь только к ней, тихо стал говорить:
— Не дурно твое слово, воевода, не дурно твое сердце… Истинно — мы, славяне, терпим лиха от иных народов, и нет среди нас единства, и нет среди нас мира… Кровь свою льем почасту не в борьбе с недругом иноплеменным, а в раздорах меж собой… Но, бог свидетель, мы, русские, николиже не складывались на братьев своих с иноземными, и николиже не ходили на них супостатом, как ходит на нас король, извечно стоящий на нас в совокупстве с немцами, свеями и иными подлосущными народами. Ты поляк, воевода, славянин, брат по древней крови, однако меч свой не вложишь в ножны, коль король тебя вновь пошлет щитить тех, кто ему дороже нас, русских, братьев по племени. Пошто ему супротив нас складываться с немцами, свеями да нечистыми агарянами перекопскими? Пошто ему Гирея братом звать и нашей порухи от его меча хотеть? Неужто Гирей ему больше брат, чем мы? Ссылается он и с нами, король твой, да во всех его писаниях не сыскали мы ни единого дела, которое было бы прямо писано… Писал все дела ложные, складывая на нас неправду, а преже посылывал к нам посла своего Яна Шимковича, перекопскому же писал, что Шимкович послан не делать дело, а разодрать его. И преже посылывал к перекопскому грамоты свои, подбивал его на нас идти, укоряя нас многими неподобными словами за наше размирье с Литвой и — за Ливонию, вступаясь за нее, как за свою вотчину. А пошто бы ему за Ливонию и Литву вступаться и помогу им супротив нас давать? Его ли то вотчины извечные? Толико вспомнить старину, как гетманы литовские Рогволодовичи — Данила да Мовколд на литовское княжество взяты были и как сыну Мономашеву Мстиславу к Киеву дань давали, то не токмо русская земля вся, но и литовская земля вся — вотчина государства нашего! Понеже, починая от великого государя Володимера, просвятившего русскую землю святым крещением, до нынешних дней, мы, государи-самодержцы, никем не посажены на своих государствах!.. А литовские государи — посаженные государи! Так который крепче — вотчинный ли государь иль посаженный?
Довойна дернул усом, но этого никто не заметил: его холеные руки с длинными пальцами, унизанными перстнями, важно лежали на столе, будто выставленные им вместо себя присутствовать за этим столом, — и все
— Таковыми речами, — тихо сказал архиепископ, — сколико их не рещи на обе стороны, доброе дело не станется, лише к разлитию крови христианской придет. В укоризнах мира и согласия не обрящешь!
— Истинно, святой отец, — сказал Иван. — Укоризны — к раздору! Старины ж помянул того для, что и король, и литовский гетман в грамотах своих пишут непригоже, задираясь за Ливонию — исконную вотчину государства нашего. Как Ливонская земля повиновалась преже государству нашему, о том не токмо нам, но и иным многим землям ведомо. Тому уже 600 лет, как великий государь русский — Георгий Володимерович, прозываемый Ярославом Мудрым, взял землю Ливонскую всю и в свое имя поставил город Юрьев, а в Риге и в Колывани храмы русские и дворы поставил и на всех ливонских людей дани наложил. Полоцк же и того древле нашим был — от Володимера Мономаха сыном его Изяславом наследованный… Стало быть, дело наше правое! Не чужих вотчин ищем, свои прибираем, отнятые у нас злобным обычаем сильных! Братство же к славянам мы всегда храним в сердцах наших, блюдем и помним о нем… И мир вечный и нерушимый хотим восставить и единство держать, но…
Иван запнулся, снова посмотрел на руки Довойны: они по-прежнему лежали на столе — надменные, гордые, властные руки…
— … но не мы искони шли на вас, — напряг голос Иван; глаза его впились в Довойну — Довойна почувствовал взгляд Ивана, медленно убрал руки со стола. — …А вы на нас! Не мы искали ваших вотчин, а вы рвали нашу землю с песьей жадью и яростью!
Иван помолчал, пережидая прихлынувшую к нему злобу; вспыхнувшие черным огнем глаза его медленно осветлились и вновь засияли радостным блеском. Он беззлобно, спокойно, с пришептыванием договорил:
— Бо у вас была сила, братья-славяне, а сильным не ведомы ни правда, ни братство, ни святость… Сильные творят мир по своему образу и подобию! Однако же осушим наши кубки за сильных, бо ныне сильные — мы!
Иван приложился к своей чаше, вслед за ним. приложились к своим кубкам и воеводы.
Довойна лишь пригубил и отставил свой кубок. Иван, заметивший это, со смехом сказал ему:
— Чел я днесь на ночь апокриф, и слово вельми мудростное сыскал — об том, что все достояния жизни для всех одинаковы. Так оно и есть, но счастье и удача переходчивы, и ныне, осушая по моему слову кубок, доподлинно не ведаешь — за кого из сильных пьешь?! Пей, воевода, бо может статься, что ныне за короля и за панство свое ты выпил вино, поднесенное тебе твоим недругом.
В глубине шатра в большой медной жаровне, стоявшей на широком треножнике, жарко, бездымно тлели березовые угли, наполняя шатер тонким запахом весеннего леса; к этому запаху примешивалась пьянящая горклость старого, передержанного меда, примешанного к вину, и такой же прогорклый, оскоминный запах горящих свечей. В их желтоватом густом свете рдяно поблескивало золото литовских знамен, и лица рынд, державших их, тоже были как позолоченные…
За шатром стояла ночь и тишина — русский стан спал… Спал первую спокойную ночь.
В воскресенье царь торжественно въехал в Полоцк, именовал себя князем полоцким, велел по этому случаю служить пышную службу в Софийском соборе и весь день и всю ночь звонить в колокола и палить из пушек.
Поляки, которых набралось в Полоцке до полутысячи, как и обещал Иван, были одарены деньгами и шубами и отпущены на свободу. Верхлинский, натвердо отказавшийся принять царскую службу, увел их из города под неумолчный гуд колоколов и победную пальбу пушек. К его щиту была прикреплена царская опасная грамота: «Божиею милостию мы, великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич всеа Руси, пожаловали есмя отпустили из своей вотчины, из Полоцка, ротмистров Альберта Верхлинского, Маркела Хелмского, Яна Варшавского со всеми их товарыщи с ляхи, дали есмя им повольность, куды похотят ехати, в которые государства ни буди. И вы бы, князи, и бояре, и дети боярские, и головы стрелецкие, и стрельцы, и все воинские люди, кто ни буди, тех ротмистров со всеми их товарыщи с ляхи пропустили в те земли безо всякия зацепки, и без обиды, и без задержания».