Лета 7071
Шрифт:
— А мне что поручишь? — спросил с недовольством Федька.
— А что хочешь! — засмеялся Иван. — Ступай воеводу Довойну в плен возьми! — И, оборвав смех, тоже с недовольством обронил: — При мне будь! И ты, Темрюк… Коль не хмелен еще! А хмелен, так поди прочь с глаз!
— Не хмелен, государь, — не очень твердо сказал Темрюк. — В такой день!.. Иной хмель душу веселит!
Резкий, трескучий звук яростно вспорол прочную утреннюю тишину. В той стороне, где стоял стенной наряд, поднялось пепельно-черное облачко дыма.
— Попалось!.. — от волнения сорвавшись на шепот, вымолвил Иван и перекрестился.
Весь день не умолкали русские пушки.
Воевода Морозов примчался к Серебряному — потный, измазанный грязью, закопченный пороховым дымом, оглушенный, — стал просить его не медлить подолгу и палить всем нарядом.
— Перелузгают моих людишек! кричал он, напрягая от оглушенности голос. — Не мешкай, воевода, Христом-богом молю! Я ж у них под самым носом! А пушчонок у меня восемь всего осталось!
— Не перелузгают, — отвечал ему невозмутимо Серебряный. — У тебя их, что ль, одна сотня?! Погодишь! Сядь, пива испей! Вон как запарился. Неужто в один день хочешь Полоцк забрать?
— Эх, да какое пиво?.. Какое пиво?! — сокрушенно вскрикивал Морозов. — У меня за два дня уж за десяток перевалило!..
— То не беда, — успокаивал его Серебряный. — Война — не пир! Тут как хватишь железного снадобья — вовек не проспишься! Свою голову береги! Ратным людишкам счет не почат, а твоя голова на счету!
— Христом-богом молю, воевода!.. К царю поскачу, — загрозился Морозов.
Серебряный оставался невозмутим.
— Како ж мне царь повелит из перекаленных пушек палить? — с твердым, ненамеренным спокойствием отговаривался он. — К ним же не подступиться! Пушкари уж себе все руки пообожгли. И порох горит! Воду льем, так порох сырим — тоже проруха. Как ни кинь — все клин!
Ни с чем ускакал от Серебряного Морозов, и еще около часа на его полк сыпались литовские ядра: еще одного пушкаря подшибло, побило много лошадей пищальной дробью, поразбивало возы с ядрами и порохом, но, как только Серебряный возобновил пальбу из всех своих тридцати пушек, литовцы сразу же поудирали со стен и башен. Морозов успокоился. Больше литовцы уже не выпустили по его полку ни одного ядра. Он мог спокойно копать ниши, борозды 96, ладить тыны и заборолы, держа в то же время под обстрелом стенные пролеты между башнями, а по башням бил весь полковой наряд Серебряного.
Около ста пятидесяти пушек с трех сторон обстреливали полоцкий острог. Из-за Полоты по Великим воротам и прилежащим к ним стенам и башням бил тяжелый стенной наряд, северо-восточная часть была под пушками Морозова и Серебряного, а вся восточная, до
К вечеру часть своего наряда с сотней стрельцов Шуйский переправил на островок. От него до острожной стены, как с самого начала и предполагал Шуйский, оказалось около полутораста саженей, и обещанный царем нашлемник с рысиной пастью должен был достаться ему.
Переправили за Двину, в полк к Горенскому, три длинноствольные дальнобойные пушки и до наступления темноты успели произвести несколько пристрелочных выстрелов. Ядра долетали до самого детинца, но из-за боязни угодить в Софию пушкари отвернули в сторону и несколькими залпами ударили по внутренним сторонам острожной стены. Теперь восточная сторона полоцкого острога попала под двойной обстрел — с востока по ней бил в лоб Шуйский, а с юга, в спину, — Горенский.
На следующее утро, с первыми проблесками света, ядра на острог посыпались сразу с четырех сторон. Стрельцы, засевшие с нарядом на островке, стали метать на посад каленые ядра, и вскоре в нескольких местах на посаде занялись сильные пожары. Дым заволок всю южную часть посада: скрылись в дыму стены, стрельницы… Литовцы, и без того не очень рьяно отвечавшие с этих стен и стрельниц на русскую пальбу, вовсе перестали палить. Повелел прекратить стрельбу своим пушкарям и Шуйский: ветер сносил дым в его сторону, видимость была плохая, и он решил не тратить попусту порох и ядра.
Литовцы отворили ворота на двух прибрежных башнях, вышли на двинский лед, набили прорубей и стали брать воду — тушить пожар, но Горенский меткой пальбой из пищалей и легких пушек, поставленных им по противоположному берегу, вскоре загнал их назад за стены.
К полудню, однако, пожар на посаде притух, и литовцы под тяжелый звон обеденных колоколов вдруг открыли отчаянную пальбу по островку. Стрельцы и пушкари, захваченные, врасплох литовским огнем, в страхе пустились наутек на другую сторону Двины, бросив на острове весь наряд. Увидев, что русские убежали с острова, литовцы попытались было сделать вылазку через угловую, ближнюю к острову башню, чтобы заклепать оставленные на острове пушки, но Шуйский не дал им этого сделать. Лишь только ворота башни отворились и опустился мост, он открыл по воротам такой плотный огонь из всех своих пушек, что литовцы не смогли выйти даже на мост и вынуждены были отказаться от своей затеи.
К Горенскому от Шуйского помчался гонец, и вскоре тяжелые, дальнобойные пушки стали бить по южной, прибрежной стене и по башням; Шуйский тоже сосредоточил весь свой огонь на прибрежном огибе острога и на угловой башне, из которой больше всего летело ядер на остров. Литовцы не выдержали такой пальбы — прекратили обстрел острова, а вскоре и совсем перестали отвечать русским пушкам. Стрельцы и пушкари вернулись на остров, и снова на посад полетели каленые ядра.
От царя к Шуйскому прискакал Федька Басманов. Шуйский стоял возле своего шатра вместе со вторым воеводой — Щенятевым, был разозлен — даже взбешен — и все порывался ехать на остров, чтобы собственноручно отхлестать плетью стрелецкого голову, позволившего удрать с острова своим стрельцам. Щенятев настойчиво его отговаривал…
Федька, не слезая с коня, заорал, делая вид, что старается перекричать пушечный грохот, но на самом деле ему хотелось поорать на Шуйского, тем более что прискакал он от царя:
— Что тут у вас сдеялось? Цесарь велит узнать, пошто перестали палить по посаду? Гневится!.. — еще грозней и напускней крикнул Федька.
Шуйский не стал с ним говорить — ушел в шатер. Щенятев спокойно порассмотрел Федьку, лениво выговорил:
— Сам-то ты не гневишься, поди?
— Цесарь гневится! — вздернулся Федька.