Лета Триглава
Шрифт:
— Ау! Кто-нибудь!
— Уу! Забудь! — посмеялось эхо.
— Тьфу, пропасть. Никак, оморочень водит? — обвела лицо охранным знаком. И не то, чтобы ей, дочери гробовщика, пристало бояться лесных чуд — на многих у нее заветные слова имелись, а все равно не по себе.
Одесную качнулись еловые лапы. Знакомый нежный посвист заставил Бесу глянуть через плечо. Глянула — и обмерла.
Птичка оказалась не мелкой — размером с гуся. Перья блестящие, синие с лиловым отливом, хвост веером, а голова девичья. Приоткрыла круглые губы, точно
Голову так и обнесло. Колени стали желейными, подломились, и Беса опустилась на моховую подстилку. В песне переливчато звенели колокольцы и гремели громовые раскаты. Там искрились блиставицы, низводя на землю небесный огонь, в ней трубили медные трубы Сварга и шелестел мягкий гаддашев дождь, пахло земляной сыростью и костяной пылью. Такой запах Беса помнила с детства: на крыльце избы тятка строгал домовину, и вкладывал в ладонь дочери нож с оплетенной кожей рукоятью.
— Веди ровнее, — наставлял, накрывая детскую ручку своей шершавой ладонью. — Тут у нас будет клюв, а вот крылышки.
В руках маленькой Бесы рождалась деревянная птичка-свистулька. В голове у нее дырочка, и в хвостике дырочка, а дунешь — запоет.
Когда родился Младко — часто потешала его этим пением. Он смеялся, хватал деревянную птичку и пытался заглянуть внутрь, чтобы увидеть, откуда появляются звуки. Не находил, сердито топал ножкой, бросал свистульку из колыбели, и Беса заливалась смехом, приговаривая:
— Ох, и глупенький у меня братец!
— Погоди, вырастет! — грозил тятка. — Тебя, глядишь, в грамоте обойдет! А тебе все баловаться! Помоги лучше матери ягод принести.
Для ягод да грибов сам плел лукошки из гибкой ивы. Получалось — загляденье. У маменьки лукошко крепенькое, глубокое, круглое. У Бесы — маленькое, вытянутое ладьей. У тятки — огромное, с бадью. Младко сажали на плечи, и так шли: спереди — тятка с сыном на плечах, за ним — маменька, и замыкала Беса. На болотах вести себя надобно осторожно, ступать след в след, ни в коем случае не сходя с тропы, дабы не набрать в башмаки стоячей водицы. Из бучила пучили лягушачьи глаза багники, Беса легко научилась их различать: где надувался водяной пузырь, с голову младенца размером, там, стало быть, багник и сидит. Идти можно, не боясь, знай, пузыри обходи. А уж ягод на болотах — тьма.
Разбредались, кто в какую сторону, но недалеко — чтобы видеть друг друга, а лучше — аукаться. Кто доверху лукошко наполнит — тот остальных зовет.
— Ау! Ау! Сюда!
Маменька по обыкновению успевала первой, а когда Беса подбежит — тайно ссыпала ей ягоды в лукошко и посмеивалась: это был их собственный маленький секрет.
Тятка ссаживал Младко, ставя его маленькие ножки на свои болотные сапоги. Оба поворачивались к Бесе, махали ей, призывая:
— Ау! Сюда! Здесь клюква такая! Чуть не с кулак!
Беса шла, смеясь. Лукошко покачивалось на локте — тяжелое, ух! — гнуло к земле. Под башмаками собирались лужицы.
— Стой,
Голос чужой, не тяткин и не маменькин. Строгий, будто учительский. Есть ли до него дело Бесе? То, видно, багники шалят. Им, глупым, невдомек, как Беса соскучилась по родным. Вот же они — протянешь руку и обнимешь, уткнешься в тяткину грудь. Со спины подойдет маменька, погладит по косам, скажет:
— Как же скучали мы, доченька. Почему так долго шла?
От них пахло землицей, грибами, болотной затхлостью. В пробитую маменькину голову набилась хвоя, в глазах Младки ворочались черные жучки.
— А ты пошла прочь, подлая!
Снова гневный крик, за ним — удар и визгливый вой.
Морок расползался на лоскуты. Пошли рябью и истаяли и тятка, и маменька, и братец. Где были — там гнилые пни. Ноги Бесы по голень ушли в болотную жижу, вокруг — трясина да чернота, впереди — провал. Оттуда шел нутряной подземный гул, точно глубоко-глубоко внизу ворочались гигантские шестерни.
— Стой, Василиса! — повторил Яков Хорс. — Я сейчас тебя вытащу.
Осыпав Бесу лиловыми перьями, тяжело порхнула певчая птица. Стонала, нелепо взмахивая подбитым крылом, из темных глаз, опушенных длинными ресницами, катились крупные слезы, а где они падали — там вырастали ползучие травы.
Беса всхлипнула. Ноги увязали сильнее, тянуло к провалу, будто кто вытаскивал из-под башмаков единственную твердую опору. Она видела, как Хорс озирался, раздумывая. Как одной ногой наступил на сухую ветку и переломил ее, как принялся обдирать сучья. Одной рукой управляться ему трудно, как собрался помогать?
— Сейчас сладим, — пообещал, будто прочитав мысли.
Мигнул у головы огонек оморочня.
— Хват! — радостно вскрикнула Беса, и не удержалась.
Нога поехала вниз, с шумом и грохотом посыпались в пропасть комья глины и сухие ветки. Пискнув, Беса ухватилась за склоненную еловую ветку, а ноги ухе повисли над провалом.
— Крепись!
Упав плашмя на землю, Хорс перекинул ветку. Держал одной рукой, ногами цеплялся за корни. Хват метнулся к Бесе, и она почувствовала, как невидимые руки подхватили ее под колени и толкнули вверх. Подтянувшись, она перехватила ветку и задышала, скосив глаза: внизу булькала и пузырилась жижа, что-то чавкало, скрипело, обдавало затхлостью и жаром.
— Не смотри! — крикнул Хорс и принялся тянуть.
Беса поползла по грязи и тине. Невидимые руки подхватили под мышки, потащили живее. Хорс стиснул зубы, обхватив ветку локтем изуродованной руки, изо всех сил тянул на себя. Вот еще немного — трясина уже не засасывала, спрессовалась в тугие комья, кочки попадались чаще, и Беса, наконец, почувствовала под собой твердую почву. Вздохнув, выпустила ветку и, сев, разрыдалась.
— Ну, теперь уже все, все, — ласково проговорил Хорс. Подсев, обнял ее за плечи. От него пахло болотом и сухой хвоей. Оморочень танцевал, то отлетая к провалу, то возвращаясь вновь.