Летаргия 2. Уснувший мир
Шрифт:
– Без паники, – остановил его монах. – Если что, перелезем через забор.
Ануфрий посмотрел наверх, и его рот открылся. Решётку опоясывала шапка из колючей проволоки.
– На колючую проволоку можно накинуть куртку! – пришёл ему на помощь Вешников и тут же сник.
Все они были одеты достаточно тепло для зала аэропорта, в свитера и толстовки, под которыми как минимум у троих было надето термобельё. Они бы не замёрзли, даже если бы совершили короткую прогулку до самолёта. Но никто из них не готовился к тому, что придётся долго стоять на пронизывающем зимнем ветру. К тому,
«Никто из нас вообще не верил, что удастся найти подходящий самолёт», – поняла Кира и расхохоталась.
То ли от холода, то ли от всего пережитого, её смех прозвучал нервным колокольчиком в холодном воздухе.
Мужчины непонимающе переглянулись.
– Группа выживших погибла от холода, – вытирая слёзы, проговорила Кира. – А вернее, от глупости. Род гомо сапиенс обречён. Это точно.
Логарифм мрачно усмехнулся. Монах потёр лицо ладонями. А Вешников, глядя то на одного, то на другого, вдруг начал хохотать, хрюкая и хватаясь за живот.
И хотя со стороны лётного поля дул ледяной ветер, им на минуту стало теплее.
Только Тым не смеялся. Он стоял возле одного из контейнеров и, не моргая, глядел на что-то перед собой. Что-то, что видел из своего угла только он.
Увидев его лицо, Кира прикусила язык, громко икнула.
– Я говорила вам, что это добром не кончится. Не нужно было… Ик! Не нужно было заходить в пятый терминал.
Лица её спутников почти одновременно застыли, напряглись. Они услышали то же, что и она, – низкое утробное рычание.
– Не двигайтеся, – прошептал Тым. – Он меня заметил.
Никто не шевельнулся. Никто, кроме Ибрагима Беркутова. Врождённое любопытство доцента, которого студенты, да и не только студенты, за глаза называли Логарифмом, заставило его почти бессознательно шагнуть в сторону Тыма и поглядеть своими глазами на нечто, таящееся за контейнером.
То, что он увидел, ему сильно не понравилось.
Там лежал ещё один окоченевший труп. Хотя от его лица мало что осталось, по разорванной форме аэрофлота и перепачканной тёмной кровью фуражке можно было узнать пилота «Икара». Фирменная эмблема красовалась над козырьком – золотое крыло в изящном полукруге.
Труп лежал здесь давно. Ветер и холод превратил его в ещё одну мумию. Хотя, возможно, над телом пилота, как и в случае с мертвецами из зала ожидания, поработала не просто окружающая среда, а кто-то голодный и жадный до чужой энергии.
Этот кто-то сейчас смотрел на Ибрагима Беркутова не моргая. Два тускло мерцавших в тени глаза следили за каждым движением доцента. Цвет этих глаз был неземным, бледно-лиловым.
Мерзкое создание громко запыхтело, вышло на свет, ощерило клыки.
– Хорошая собачка, – похвалил доцент страховидло с вывалившимся языком, облезшей шерстью и светящимися на бледной коже фиолетовыми сосудами.
«Хорошая собачка» зарычала.
7. Друг человека
Азора выбрали для пограничной службы за его дружелюбный нрав и отменное обоняние. Выбрали ещё до того, как он родился.
Его мать, Альма – сторожевая немецкая овчарка, прославившаяся тем, что в течение одного часа обнаружила в аэропорту несколько тайников с взрывчаткой и спасла жизни сотням пассажиров, передала сыну лучшие гены.
Кинолог-инструктор Семён Боярчук, взявший на воспитание отпрыска Альмы, любил повторять: «Моя кровинка». Хотя «кровинка», конечно, к нему никакого отношения не имела.
Азор почти не помнил матери. В тот день, когда он открыл глаза и увидел своего хозяина, в нём родилось и никогда не покидало его вполне определённое чувство: «Вот этот лысый усатый человек с мягким брюшком, в которое так весело тыкаться носом, и есть тот, за кем мне идти всю жизнь. Идти, усердно виляя хвостом и делая то, что велят. Если нужно, лизать руки и отбирать палку или делать какие-нибудь другие глупости, вроде обнюхивания сумок и чемоданов».
Тренировки Азора начинались с раннего утра. Он мог по восемь часов проводить на площадке: прыгать через барьеры, совать нос в деревянные прорези, обнюхивать обувь и колёса автобусов, кусать неуклюжего человека в мягком костюме, взбираться по высоким лестницам и спускаться вниз.
От стальных ступеней в конце дня болели лапы. Но отказать своему хозяину пёс не мог. Тот был для него солнцем и луной. Прекрасным усатым созданием, пахнущим сладким потом и табаком. Даже полная миска корма не стоила похвалы Семёна Боярчука, его ласкового почёсывания за ухом.
Да и жизнь по строгому расписанию Азору нравилась. Нравилось построение, когда все остальные собаки выходили из вольеров, становясь возле своих хозяев. Нравились голоса людей, тысячи запахов в зале ожидания, из которых он умел выкристаллизовать нужный. Нравился рёв взлетающих самолётов, с детства будивших в нём трепет и уважение.
Первые шесть лет службы пролетели для него быстро. Азор окреп, заматерел, отлично знал своё дело и поглядывал на новичков с лёгким пренебрежением. Ночью он, бывало, поскуливал, тоскуя по хозяину. Но это, пожалуй, было единственным горем в его недолгой собачьей жизни – до того дня, как запахи людей вокруг не переменились.
Это случилось в обычный день, когда у хозяина пикнул прибор на поясе, вызывая их на вполне будничный осмотр багажа.
Азор вышел из вольера, наклонил голову, позволяя прицепить к ошейнику поводок, и пошёл рядом с человеком, чуть касаясь боком его ноги – на небольшом расстоянии, как и требовалось во время тренировок.
Хозяин, похоже, был не в настроении, от него пахло потом ещё сильнее, чем раньше. И в этом запахе чувствовалась какая-то новая примесь. Так пахли люди, которые волновались и собирались сделать кому-то плохо. Запах возбуждения, запах опасности.
Кто-кто, а Азор отлично различал этот запах. Ведь его с детства натаскивали на то, чтобы замечать таких людей в толпе. Он тихонько заскулил и поднял на хозяина глаза, но тот не обратил на него внимания.
Не ускользнуло от чуткого нюха пса и то, что собаки в вольерах и их тренеры теперь пахли иначе. От них исходил кислый, резиновый запах утомления, который обычно люди и животные источали после длительных тренировок. Проблема в том, что они пахли так уже в начале дня.