Летающая В Темных Покоях, Приходящая В Ночи
Шрифт:
Облегченно вздохнув, господин Байер повесил в шкаф одежду, надеясь, что брюки за ночь отвисятся, после чего лег в постель и благополучно проспал до самого утра.
Последующие три дня он старательно набрасывал план композиции. Затем, к вящему удовольствию раввина, начал регулярно посещать синагогу. Разумеется, вовсе не для того, чтобы слушать чтение Торы и молиться. Внимательно рассматривая интерьер, он мысленно расставлял персонажей будущей картины. Но одновременно вслушивался в говорившееся раввином по поводу очередной главы Торы и даже порой хотел вступить в дискуссию. Рабби Леви-Исроэл это почувствовал и с какого-то момента принялся в своих толкованиях
«Или за границу», — эта мысль в последнее время посещала его довольно часто. Даже чаще, чем мысли о возвращении в Москву и встрече с Лизой Кутеповой.
Спустя две недели Виктор-Велвл решил, что внешность его, с одной стороны, претерпела достаточно изменений, с другой — в нем вполне усматривался прежний Виктор Байер, — и художник наконец приступил к серии задуманных автопортретов.
Расположившись в старом удобном кресле напротив зеркала с альбомом и карандашом в руках, он принялся набрасывать собственные черты, то и дело поглядывая на отражение. С относительно давних времен ученичества Байер не писал ни портретов, ни автопортретов. Почему — он и сам не мог бы объяснить. Он любил городские пейзажи, а еще больше — натюрморты, но ни портреты, ни жанровые композиции особой его любовью не пользовались. Когда его спрашивали о причинах, художник либо отшучивался, утверждая, что человек ему как художнику неинтересен — в отличие от творения человеческих рук, — либо серьезно признавался, что портреты ему не удаются.
И то, и другое если и было правдой, то лишь частично: хранились у него в папках и вполне успешные рисунки натурщиков, и наброски портретов, точно и умело отражавшие характер. Однажды он сказал Лизе Кутеповой, что не может преодолеть внутренний запрет на изображение людей и животных, существующий в иудаизме, — запрет, который он хорошо запомнил с детства.
Поначалу Виктор испытал некое чувство, сродни робости. В первых набросках еще сказывалась некоторая неуверенность художника, производившая впечатление ученической старательности. Он раздражался, рвал эскизы и вновь брался за карандаш. В конце концов портреты начали становиться все ближе к тому, что он замыслил.
Спустя примерно месяц Байер решил перенести свой облик уже на холст. Прежде чем провести углем по свежезагрунтованому холсту первую линию, он долго рассматривал карандашные эскизы. Странными показались ему вдруг многочисленные изображения его лица: знакомые и в то же время немного чужие. Но это было именно то ощущение, которого он добивался.
Разложив рисунки так, чтобы охватить их можно было одним взглядом, он внимательно рассматривал варианты собственного лица. Сравнивал их с отражением в зеркале. Наконец, отошел чуть в сторону, встал перед мольбертом.
И едва не упал. Ноги вдруг стали словно ватными, резко и коротко закружилась голова. Он выронил кисть, ухватился за подрамник. Подумал: «Долго вглядывался в зеркало, устали глаза».
Слабость прошла так же внезапно, как и возникла. Байер промокнул платком покрытый испариной лоб, поднял кисть. И положил на холст первый мазок.
Он
— Господин Байер, тут вот какое дело, — начал было он, но запнулся. Взгляд его случайно упал на неоконченный автопортрет, стоявший на мольберте. Лицо корчмаря выразило высшую степень удивления.
— Кто это? — спросил он, почему-то понизив голос. — Кого это вы тут намалевали, господин Байер? Вроде бы и вы, и в то же время — не вы, кто-то другой.
Виктор оживился. Реакция корчмаря оказалась именно той, к которой он стремился. Он уже хотел было шутливо поблагодарить Сверчка за проникновение в авторский замысел, как вдруг одноглазый сказал:
— Вот чтоб мне провалиться на этом самом месте… Вы здесь куда больше походите на… Ай-я-яй, реб Велвл, да вы тут — вылитый покойник Московер, Ицик Московер, вам на долгие годы. Он умер год назад, не про вас будь сказано…
Виктор с удивлением услышал в голосе корчмаря старательно скрываемый страх. Он хотел было спросить у Мойше, кто он такой, этот Московер (почему-то услышанное имя вызывало какое-то воспоминание, только смутное), но корчмарь, некоторое время оцепенело смотревший на холст, вдруг бросил короткий взгляд на зеркало, после чего изменился в лице и опрометью кинулся из комнаты.
Виктор какое-то время размышлял над странным поведением корчмаря, затем выбросил из головы этот случай. И не вспомнил бы о нем, если бы дня через два не нанес ему визит раввин. При этом состоялся у них любопытный разговор.
Было это под вечер, когда художник готовился к ужину. Собственно говоря, он размышлял — спуститься ли вниз, в корчму, или заказать ужин в комнату. Как раз посреди этих размышлений в дверь постучали
— Войдите! — крикнул Виктор. Дверь отворилась, и он увидел рабби Леви-Исроэла. Господин Байер сделал приглашающий жест, раввин вошел в комнату и остановился у двери.
— Не помешаю, реб Велвл? — спросил он вежливо.
— Нисколько! — весело ответил Байер. — На сегодня я закончил работу. Проходите, рабби, присаживайтесь. Вот сюда, в кресло.
Раввин покосился на укрытый покрывалом портрет, затем на зеркало, покачал головой, словно удивляясь чему-то. И лишь после этого устроился в кресле.
— Знаете, — сказал он после некоторого молчания, — не дает мне покоя ваше приобретение. Я имею в виду зеркало. Видите ли, принадлежало оно Ицику Московеру, а Ицик был человек нехороший. Негоже так говорить о покойнике, но это правда.
У Виктора странным образом заныло сердце, когда он услышал это имя. Тотчас на ум пришли слова корчмаря при виде автопортрета. Он покосился на свою работу, по-прежнему стоявшую на мольберте, но на всякий случай укрытую от посторонних взглядов. Раввин проследил за его взглядом. Видимо, ему хотелось взглянуть на картину, однако он воздержался от просьбы и только негромко кашлянул. Виктор криво усмехнулся и воскликнул со смехом несколько искусственным, с деланным весельем:
— Уж не хотите ли вы сказать, уважаемый рабби, что все предметы, которые принадлежали покойному, следует хоронить вместе с ним? Я читал, что именно так поступали язычники в глубокой древности. У скифов, а еще раньше у египтян существовал обычай класть в гробницу все то, чем покойный пользовался при жизни. Конечно, такой обычай — благословение для археологов, но сейчас ратовать за это кажется мне не только архаизмом, но и кощунством!