Летающая В Темных Покоях, Приходящая В Ночи
Шрифт:
Чернота южной ночи меж тем сгустилась еще больше, так что моэль неожиданно испытал затруднение при дыхании. Он натянул поводья так, что лошадь тотчас замотала головой, будто бы соглашаясь с решением хозяина остановиться.
— Ах, как вы точно остановились, реб Хаскель, — сказала вдруг попутчица со смешком. — Я так и знала, что вы точно привезете меня к моему дому.
Моэль тревожно завертел головой, а только никакого дома поблизости не увидал. И то сказать: темень вокруг царила непроглядная. Коль остановишься подле человечьего жилища, пусть даже и в темноте, так непременно угадаешь его присутствие по слабому теплу, исходящему от стен. А тут никакого тепла не почувствовал Хаскель; напротив, ледяным холодом тянуло со всех сторон. Будто в погреб глубокий спустились. И так усиливался холод, что моэля нашего дрожь пронизала от затылка до пяток, он покрепче ухватился за кнут, чтобы не обронить его.
Все же попытался Хаскель улыбнуться:
— Что же… — пробормотал он. — Что же, госпожа моя, темно… Не вижу я дома, но, коли вы сказали, значит, есть… Так и прощайте,
Только она даже не пошевелилась, движенья даже слабого не сделала, чтобы выйти из повозки. Сидела неподвижно, да посматривала на яворицкого моэля. И вот ведь удивительное какое дело, вроде бы и темень вокруг непроглядная, луну закрыли тучи, и звезды тоже, — а вот поди ж ты, очень ясно видел реб Хаскель лицо своей попутчицы и спасительницы. И чем дальше смотрел, тем меньше ему это лицо нравилось. То есть, красота женщины никаких изменений не претерпела, а только в красоте этой видел теперь моэль что-то недоброе. И не видел даже, а чувствовал, необъяснимым образом понимал: самое-то страшное в сегодняшнем приключении у него не позади, а впереди, да, впереди…
Меж тем попутчица улыбнулась ему в ответ на робкую его улыбку (нет, не улыбку вовсе — гримасу), да так, что от белизны ее зубов на миг осветилось словно бы все вокруг.
— Проводили бы вы меня до двери, реб Хаскель, — сказала она вдруг. — Тут ведь десять шагов, не больше. А с лошадью вашей ничего не случится, лошадка ваша постоит на месте, куда ей бежать-то? — Попутчица протянула ему руку. — Ну, хоть сойти с вашей подводы помогите, что же вы, реб Хаскель? Такой учтивый кавалер, а тут вот нате вам.
Ох, как хотелось Хаскелю остаться на подводе, а только кто-то очень сильный словно бы поднял его за шиворот, и послушно он соскочил на землю и повернулся к красавице. А та — надо же — протянула ему руку так робко, что Хаскель невольно потянулся к ней и, смотрите-ка, взял осторожно за руку незнакомую женщину…
Не подумал даже, что негоже ему так поступать. И вот, удивительное дело, едва коснулся он тонких ее пальцев, как тотчас страх его прошел, будто и не бывало. Зато огонь он почувствовал в груди, какого и в молодости не чувствовал. И уже не только в груди, но по всему его телу, по всем членам прошел жар невыразимый.
— Ай и ой… — пробормотал он. — Ай и ой, госпожа моя, что же это вы со мною делаете… — И это были его последние слова. А потом с головой накрыло Хаскеля безумное влечение к странной красавице, так что не мог он больше сдерживаться. Не мог думать, не мог говорить.
У нее же лицо прямо осветилось изнутри каким-то серебристым светом. Прижалась она к моэлю всем телом, да так с ним вместе и повалилась на землю, в повлажневшую от вечерней росы траву. А после крепко поцеловала прямо в губы. Моэля нашего будто прожег насквозь этот поцелуй. И захлестнула Хаскеля волна неизъяснимого наслаждения. И поглотила эта волна моэля, так что он более ничего вокруг себя уже не видел и не слышал — не видел красноватых огоньков, вдруг пронизавших тьму, не слышал злорадных смешков, которыми разразилась ночь, окружавшая его и красавицу. Ничего не было более для моэля, кроме яростного его желания. И последним ощущением, нестерпимо стыдным и нестерпимо сладким, стало внезапное и бурное истечение его горячего семени, вместе с которым и жизнь словно бы фонтаном вырвалась из несчастного тела яворицкого моэля.
А нашли его долиновские мужики, ехавшие через Яворицы на ярмарку. Моэль лежал у дороги, широко раскрытыми глазами глядя в утреннее небо, и небо отражалось в неподвижных глазах. Одежда его была в полном беспорядке, штаны бесстыдным образом спущены ниже колен. А к груди Хаскель Сандлер прижимал большой кошелек, по виду — туго набитый. Один из мужиков с трудом отнял кошелек у покойника — так крепко вцепился в него Хаскель мертвыми закостеневшими пальцами. Но не обнаружилось в кошельке ни монет, ни ассигнаций, ни даже жестянок каких. Был он доверху набит чесночной и луковичной шелухой.
Когда о том сообщили старому яворицкому раввину, рабби Леви-Исроэлу, тот перво-наперво спросил: «А не было ли при покойном того обоюдоострого ножа, которым совершал он над младенцами заповедь бриса?» И услыхал, что, мол, при нем был нож, отдельно лежал — завернутый в платок, на котором вышиты были изречения из Торы. Тогда рабби Леви-Исроэл вздохнул очень тяжело и сказал яворицким евреям, что Хаскель побывал у чертей на брисе. Ведь всем известно, что еврейские черти живут точно так же, как и сами евреи, — соблюдают кашрут, святость субботы. И младенцам своим — новорожденным чертенятам мужского пола — непременно делают обрезание. Вот и позвали Хаскеля на такое обрезание — не зря он считался в округе лучшим моэлем. И расплатились черти с ним по-царски — доверху набили кошелек деньгами (а кошелек у реба Хаскеля был таким вместительным — куда там кредитной конторе Ротшильда). Просто деньгами у чертей служит чесночная и луковичная чешуя.
А вот почему он умер — о том рабби ничего сказать не смог. Но яворицкая повитуха и знахарка Шифра под большим секретом рассказала своим соседкам (а те, под еще большим секретам, рассказали своим мужьям), что было у Хаскеля Сандлера перед смертью свидание с какой-то дьяволицей, истощающей мужчин. Может, с самой Лилит, а может, с сестрой ее Наамой или дочерью. Потому что выглядел моэль чрезвычайно исхудавшим — но ведь не может человек вдруг так похудеть за несколько часов, что остаются от него кожа да кости. И другие признаки имелись, о которых здесь говорить негоже.
Но самое главное — потому что осталось на его лице столь странное выражение — вроде бы ужаса, но
БАЛЛАДА О ПОВИТУХЕ
29
Согласно еврейским поверьям, срок беременности у чертовок — один месяц.
Рассказ восьмой
ВЕЛВЛ БАЙЕР И ЕГО СИНАГОГА
На стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал он чорта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: он бачь, яка кака намалевана! и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.