Лето на водах
Шрифт:
К досаде графа, нынешняя французская словесность — все эти Мюссеты и Бальзаки — заключала в себе главным образом то, чего не должно быть, и подавала губительный пример русской, в существовании которой граф — без всякого, впрочем, восторга — уверился сравнительно недавно, хотя в своё время близко знавал Карамзина, встречался в домах с Пушкиным, а милейшего Василия Андреевича Жуковского чуть не каждый день видал и поныне.
Но Карамзин и Жуковский — особ статья. Это люди, взысканные дружбой монархов, сумевшие найти верный путь даже на таком скользком поприще, как словесность, и вышедшие в генералы, пусть хоть и статские.
Правда, этого граф тоже не мог понять
Вон ведь Карамзин, если верно то, что о нём говорят, занимался словесностью лет тридцать кряду, и ни разу не было с ним никакой скандальной истории, а у нынешних — где словесность, там и политика.
Вот и этот Лермонтов — наглец, мальчишка... Стоило ему взяться за перо, как он восстановил против себя и свет, и двор, и самого государя. И всё ему как с гуся вода: ездит по балам, красуется, чиркает в альбомчики. А кому это не нравится — к барьеру тащит. Тут уж не просто наглость, тут уж побольше, поопаснее, жакобинажем [57] попахивает...
57
Якобинством (фр.).
Но всё кончится завтра (кинув взгляд на часы, граф подумал, что уже сегодня); завтра он, Чернышёв, во время утреннего доклада представит государю сентенцию военного суда над Лермонтовым, редижированную [58] , правда, как-то двусмысленно — с припиской, которая, по сути дела, снимает с него все обвинения. Но вряд ли государь примет во внимание эту дурацкую приписку судей.
Граф спокойно, уже без отвлекающих мыслей, снова отдался чтению книги, так приятно напомнившей ему молодость, и, почти забыв о подагре, незаметно, даже не задув свечи, уснул часов в шесть утра, а в семь его с трудом разбудил камердинер.
58
Редижировать — составлять, редактировать.
Сложен и продолжителен был ежедневный графский туалет, но сегодня его пришлось упростить и сократить, так как государь Николай Павлович не любил, чтобы к нему опаздывали. Но и отказавшись от завтрака, граф всё равно должен был опоздать: нужно было доехать от дому до министерства, в министерстве захватить необходимые для доклада бумаги, а если — не дай Бог! — за ночь произошло что-нибудь важное, то и выслушать доклад дежурного генерала.
Если всё спокойно, то граф, захватив нужные бумаги, уже с вечера сложенные адъютантом в пухлый тёмно-коричневый портфель из крокодиловой кожи, сразу же отправится в Зимний и по пути постарается изобрести какое-нибудь благовидное извинение своему опозданию.
Граф только на самое короткое время присел перед огромным письменным столом с двумя готическими башенками по углам — чтобы немного отдохнуть перед отъездом в Зимний — и снова с досадой вспомнил о Лермонтове. В дверь постучали. Граф недовольно повёл завитой головой, а щеголеватый адъютант барон Штакельберг, деловито позвякивая шпорами, легко побежал к двери по мягкому ковру, крикнув на ходу:
— Войдите!
Когда высокая белая дверь с бронзовыми украшениями, скрипя, отворилась, в кабинет шагнул дежурный генерал. У него был хмурый вид невыспавшегося
— Донесение вашему сиятельству от генерала Головина! — коротко сказал он, кладя синюю папку перед графом.
— Боже мой, что там опять? — болезненно сморщился министр. — Ведь я уже и так опоздал на доклад к государю!..
— Форт Михайловский пал... — усталым и скучающим тоном отозвался дежурный генерал, мечтавший о том, чтобы поскорее смениться и добраться до постели.
Дряблое, с висящими на обеих щеках брылями лицо министра побледнело. Раскрыв папку дрожащей старческой рукой, Чернышёв стал читать донесение командира отдельного Кавказского корпуса генерала от инфантерии Головина.
— Фельдъегерь или курьер? — не поднимая головы спросил он через некоторое время дежурного генерала.
— Виноват, ваше сиятельство?.. — отозвался тот, вздрогнув и с трудом прогоняя сон.
— Я спрашиваю: привёз донесение курьер или фельдъегерь? — раздельно и с раздражением повторил министр, отодвигая от себя папку.
Сонный генерал не успел ответить. Готические часы, издав продолжительный жалобный хрип, пробили один раз: четверть девятого.
— Боже мой, Боже мой! Что сегодня со мной будет! — бесцельно тряся над бумагами сморщенными руками, засуетился министр и неожиданно накинулся на дежурного генерала: — Что же вы стоите, как ефрейтор? Ступайте! Вы мне больше не нужны...
Выпроводив генерала, щеголеватый барон вернулся к столу и, сложив папку с донесением Головина, стал с трудом втискивать её в портфель.
— Так как ты относишься к либералам? — спросил граф и пытливо уставился на адъютанта.
Штакельберг, продолжая возиться с чересчур тугим портфелем, удивлённо вскинул покрасневшее лицо.
— Разумеется, плохо, ваше сиятельство, — после недолгого молчания искренне ответил он, — прежде всего, я их не понимаю.
— А гусар Лермонтов — либерал?
— Ещё какой! Ни я и никто другой из наших уж не выпустил бы французика живым, не стал бы стрелять на воздух.
— Ах, ты об этом! — разочарованно протянул министр.
Поняв, что патрон ожидал от него другого ответа, но не догадываясь, какого именно, Штакельберг решил прекратить разговор и напомнил Чернышёву, что давно уже пора быть во дворце. Министр, взявшись руками за край стола, сделал вид, что хочет встать, но адъютант, осторожно и ловко поднял его из кресла, заботливо облачил в подбитую бобром генеральскую шинель с пелериной и дал в руки шляпу с белым плюмажем, которую министр, кряхтя и стараясь не примять буклей, надел на свою завитую голову.
Быстро накинув на себя шинель и взяв со стола портфель, Штакельберг подставил Чернышёву плечо.
— Пожалуйте, ваше сиятельство! — сказал он с той смесью подобострастия и фамильярности, которая отличала адъютантов больших начальников, — Можно отправляться!..
В карете министр сел у окна. Глядя на улицу через толстое зеркальное стекло, он мучительно думал о том, как оправдаться перед государем за опоздание. Сказать правду, то есть рассказать о приступе подагры, промучившей его почти всю ночь, Чернышёв никогда бы не решился: Николай Павлович не любил больных министров и генералов и без сожаления заменял их здоровыми. Оставалась только ложь. Но ложь должна была как можно больше походить на правду, иначе государь сразу бы раскусил её.