Лев Толстой
Шрифт:
«– Мне очень жалко, что я не могу исполнить вашей просьбы, – сказал граф, – если бы я так сделал, то причинил бы большой ущерб вашему помещику.
…Мужики переглянулись, почесали затылки и упрямо твердили свое: „Уж как-нибудь, батюшка!“
…Граф перекрестился и сказал:
– Как Бог свят, клянусь вам всем, что я ни в чем вам помочь не могу.
Но когда и после этого мужики твердили свое: „Уж как-нибудь сделай, батюшка, смилуйся!“, – граф гневно обернулся к управляющему и сказал ему:
– Можно быть Амфионом и скорее двинуть горы и леса, чем убедить в чем-нибудь крестьян!» [333]
Тем временем помещики решили во что бы то ни стало избавиться от того, кто, как им казалось, служил мировым посредником в ущерб их интересам. Не проходило и дня, чтобы на имя предводителя дворянства, губернатора, в губернское присутствие или министерство внутренних дел не поступали письма с жалобами. «Посредничество дало мало матерьялов, а поссорило меня со всеми помещиками окончательно и расстроило здоровье, кажется, тоже окончательно», – записывает Толстой в дневнике 25 июня 1861
333
Левенфельд Г. Гр. Л. Н. Толстой, его жизнь и сочинения.
334
Письмо В. П. Боткину, 26 января 1862 года.
Всякая бюрократическая волокита вызывала у него страшное неудовольствие, но каждое новое дело вызывало к жизни ворох бумаг – рапорты, записки, ведомости, отчеты… В феврале 1862 года, прослужив десять месяцев, он обращается в губернское присутствие с просьбой разобраться с жалобами, поступившими на него. Тридцатого апреля, под предлогом болезни, подает прошение об отставке. Двадцать шестого мая правительствующий сенат принял ее. Помещики вздохнули с облегчением. Но это вовсе не означало, что настал конец возникшим проблемам, – если Толстой и не вмешивался теперь напрямую в их ссоры с крестьянами, то само его существование и отношения с мужиками продолжали мешать многим. Не вызывала доверия и его педагогическая деятельность – кто вырастет из учеников яснополянской школы?
Школа эта вновь была открыта, и работали в ней, помимо Толстого, несколько молодых учителей, которых он сам выбрал и которым сам платил. В каменном двухэтажном доме три комнаты заняты были школой, «одна – кабинетом, две учителями». На крыльце, под навесом висел «колокольчик, с привешенною за язычок веревочкою», в сенях внизу стояли перекладина и брусья для гимнастики, наверху – верстак. На стене – расписание, хотя и чисто символическое, так как девизом школы было: «Делай то, что тебе нравится!»
В восемь утра один из учеников звонил в колокольчик. «В тумане, в дожде или в косых лучах осеннего солнца» появлялись темные силуэты ребят, шедших поодиночке, по двое, по трое. Как и в прошлом году, они ничего с собой не приносили – ни книг, ни тетрадей, – одно только желание учиться. Классы были выкрашены в голубой и розовый цвета, на полках лежали образцы минералов, бабочки в коробках, засушенные растения, физические приборы. Не было лишь книг. Да и зачем? Дети входили в класс, как к себе домой, рассаживались кто где хотел – на полу, подоконнике, стульях, краешке стола, слушали или не слушали объяснения учителя, придвигались к нему поближе, когда рассказ казался интересным, выходили, если хотели заняться чем-то другим, но при малейшем шуме одергивали виновного, сознательно и самостоятельно поддерживая дисциплину. Занятия – если так можно назвать дружеские беседы взрослых с детьми – продолжались с восьми утра до полудня и с трех до шести часов вечера. Обсуждались самые разные предметы – от грамматики до столярного ремесла, включая Священную историю, пение, географию, гимнастику, рисование и сочинительство. Ребятишки, которые жили далеко от школы, ночевать оставались в ней. Летом занятия проводились на улице – дети рассаживались прямо на траве. Раз в неделю все вместе ходили в лес собирать растения для гербария.
Толстой считал себя последователем Руссо, ему хотелось верить, что человек по своей природе добр, грехи – издержки цивилизации, и потому преподаватель должен не подавлять ребенка грузом знаний, а помогать ему понемногу в высвобождении его собственной личности. Порой он даже приходил к мысли, что чем девственнее почва, тем больше шансов собрать с нее необыкновенный урожай. И хотя Россия очень отстала от других стран, непременно настанет время, когда родит гениев больше, чем они. Быть может, среди яснополянских мальчишек скрываются Ломоносовы и Пушкины, и надо не ошибиться, высевая знания в эти благодатные, ничем не замутненные умы. Лев постоянно помнил о словах Монтеня по поводу образования: «Главное – равенство и свобода». Ни в коем случае не хотел следовать немецким, французским и английским методикам, а создать свою, русскую.
И все же сквозь педагога проглядывал писатель. В этом обучении без программы, наказаний и вознаграждений он пытался смотреть на мир глазами своих воспитанников, восхищался их ответами и задавался вопросом: «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» Он предложил им подумать над пословицей: «Ложкой кормит, стеблем глаз колет». Дети озадаченно на него посмотрели. «Вот вообрази себе, – попытался он им объяснить, – что мужик взял к себе какого-нибудь нищего, а потом, за свое добро, его попрекать стал, и выйдет к тому, что „ложкой кормит, стеблем глаза колет“». Стремясь научить их сочинять рассказы, сам придумывал начало, они же должны были продолжать. Склонившись к его плечу, шептали варианты: «Нет, не так!..», «Он будет просто солдатом!..», «Пусть лучше он украдет их!..», «И тут должна войти злая баба!..». Особенным талантом к сочинительству выделялись двое – Сёмка и Федька. Толстому казалось, когда он писал под их диктовку, что пьет из источника, в котором бьет истина. Их увлеченное сотрудничество затягивалось иногда с семи часов вечера до одиннадцати. Ночевали они в кабинете учителя. Часто перевозбужденный, с горящими глазами и дрожащими руками, Федька долго не мог заснуть. «Я не могу передать того чувства волнения, радости, страха и почти раскаяния, которые я испытывал в продолжение этого вечера, – будет вспоминать
335
Толстой Л. Н. Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?
Чтобы заинтересовать учеников историей страны, рассказал им о войне 1812 года. Немедленно мальчишек охватил патриотический пыл, они восклицали, перебивая друг друга: «Небось Александр ему [Наполеону] задаст!», «Плох твой Кутузов!», пожар Москвы одобрили все, поражение врага вызвало ликование. Обсуждая этот рассказ поздно вечером с учителем-немцем Келлером, Толстой не мог не согласиться, что это «не была история, а сказка, возбуждающая народное чувство». Но разве плохо воскресить краски, заставить звучать оружие и барабаны? Любил он вспоминать, прогуливаясь с детьми по полям, Кавказ, казаков, жестокие стычки, Шамиля, Хаджи-Мурата. Федька, держа Толстого за руку, время от времени бормотал: «Ну, еще, еще, вот хорошо-то!» Иногда дети спрашивали его о красоте или о смерти, и Лев делился своими соображениями. Как-то на уроке возник вопрос о существовании разных сословий, и ученики стали рассказывать, в чем видят различия между ними: «Крестьяне пашут, дворовые господам служат, купцы торгуют, солдаты служат, самоварщики самовары делают, попы обедни служат, дворяне ничего не делают».
Восхищенный живостью ума своих воспитанников, Толстой решает приобщить их к русской литературе, читает им Пушкина, Гоголя. Увы, простые, полные гармонии стихи, замечательная проза оставляют их равнодушными. И учитель вынужден признать, что для великих писателей они еще недостаточно зрелы. Но инстинктивно сам вставал на сторону народа, не элиты: если кто-то и был не прав, то, конечно, не мужик, который по природе своей чист, и уж тем более не крестьянские дети – чистейшие. «Может быть, что народ не понимает и не хочет понимать нашего литературного языка потому, что нечего ему понимать, потому что вся наша литература для него не годится, и он вырабатывает сам для себя свою литературу». [336]
336
Толстой Л. Н. Яснополянская школа в ноябре и декабре.
Мысль об этом больше его не отпускает. Внезапно ему становится очевидно, что литература, музыка, поэзия, живопись, скульптура – сборище ошибок, заблуждений, они слащавы, потому народ не желает и не понимает их. С яростью иконоборца принимается он крушить то, чем всегда восхищался, только потому, что Федька или Сёмка неспособны оценить эти произведения. И вместо того, чтобы попытаться поднять их до уровня искусства, стремится сам снизойти до их понимания искусства. Зачем Шекспир, Расин, Гёте, Рембрандт, Моцарт, если у деревенского дурачка они вызывают лишь скуку? «Я убедился, – пишет Толстой, – что лирическое стихотворение, как, например, „Я помню чудное мгновенье“, произведения музыки, как последняя симфония Бетховена, не так безусловно и всемирно хороши, как песня о „Ваньке-ключнике“ и напев „Вниз по матушке по Волге“, что Пушкин и Бетховен нравятся нам не потому, что в них есть абсолютная красота, но потому, что мы так же испорчены, как Пушкин и Бетховен, потому что и Пушкин, и Бетховен одинаково льстят нашей уродливой раздражительности и нашей слабости», [337] и далее продолжает: «Почему красота солнца, красота человеческого лица, красота звуков народной песни, красота поступка любви или самоотвержения доступны всякому и не требуют подготовки?» Подтверждение тому, что искусство, которое проповедуют и защищают эстеты, не более чем глупость, Толстой видит в простом численном соотношении: «Нас – тысячи, их – миллионы», [338] а потому художник должен подчиниться закону больших чисел – писать то, что требуют они, или не писать вовсе, если они того не желают. И вообще, можно прекрасно обойтись без писательства, народ, даже грязь которого свята, самодостаточен и не нуждается ни в ком, чтобы удовлетворить свои стремления к работе, удовольствиям, размышлениям, созиданию. Но зачем тогда яснополянская школа? Да ведь в ней не совершают святотатства – не учат детей, а только аккуратно подталкивают к осознанию самих себя, дают будущим крестьянам поэтическое понятие о крестьянстве. Сам Толстой порой мечтает о том, как уйдет из дома, выстроит избу, будет обрабатывать землю, женится на деревенской девушке. По его словам, «жениться на барышне – значит, навязать на себя весь яд цивилизации». [339] Дети, посвященные в этот план, принимают его всерьез и начинают поиски подходящей невесты. Умиленный, он разрешает им это, но однажды ему уже хотелось, из любви к простой жизни, жениться на казачке.
337
Там же.
338
Толстой Л. Н. Яснополянская школа в ноябре и декабре.
339
Петерсон Н. П. Из записок бывшего учителя.