Лев Толстой
Шрифт:
Соседи осуждают его за «хождение в народ». Это преувеличение. Сейчас у него только связь с замужней крестьянкой Аксиньей Базыкиной. Ей двадцать восемь лет, она живет в деревушке в десяти верстах от хозяйского дома. Он встречался с ней часто, но муж, у которого было достаточно житейской мудрости, делал вид, что ничего не замечал. «Видел мельком Аксинью. Очень хороша… Я влюблен как никогда в жизни. Нет другой мысли», [306] эти фразы – вехи его здоровой, легкой, без осложнений страсти. Он ничего не видел вокруг и не чувствовал необходимости выходить за пределы своего мира.
306
Дневники, май 1858 года.
Навестив Тургенева в Спасском, Лев записал: «Тургенев скверно поступает с Машенькой. Дрянь». [307] Дело в том, что Иван Сергеевич,
307
Дневники, 4 сентября 1858 года.
308
Письмо В. П. Боткину, 12 апреля 1859 года.
Отдаление от Тургенева совпало со все возрастающей дружбой Толстого с Фетом. В декабре 1858 года тот пригласил Льва и Николая поохотиться вместе на медведя в имении его друга недалеко от Вышнего Волочка, в Тверской губернии. Первый день охоты, 21 декабря, прошел чудесно. На другой, забыв, что для свободы движений нужно утоптать вокруг себя снег, Толстой вдруг увидел, как на тропинку вышла привлеченная звуками выстрелов медведица. Темная, влажная, излучающая мощь масса двигалась на него. Он снял с плеча ружье, выстрелил, промахнулся, выстрелил еще раз почти в упор. На этот раз пуля попала в зев, медведица зарычала от боли и всей своей тяжестью навалилась на Льва, успевшего заметить раскрытую пасть, пену вокруг нее, кусочек голубого неба среди нагромождения багровых облаков, и инстинктивно нагнуть голову, прикрыв согнутой в локте рукой глаза. Медведица попыталась укусить его в лицо, Толстому показалось, что все кончено. Но с криками «Куда! Куда!» подоспел охотник с рогатиной, испуганный зверь оставил добычу и скрылся в лесу. Лев взглянул на окровавленный снег и дотронулся до горевшего лица – под левым глазом щека была разодрана, вырван кусок кожи со лба. Отметины эти остались на всю жизнь. Двадцать третьего декабря он заносит в дневник: «Поехал на охоту за медведем, 21 убил одного; 22 меня погрыз. Денег промотал пропасть». Но две недели спустя вновь поехал на охоту: на этот раз ее участники подстрелили четырех великолепных зверей, среди которых была и его знакомая медведица. В качестве трофея Льву подарили ее шкуру, которую он постелил на пол в своем кабинете.
В Москве Толстой полностью погрузился в редактуру «Семейного счастия», с самого начала показавшегося ему произведением неблагодарным, – мыслимое ли дело рассказывать о жизни семейной пары, когда одни лишь социальные проблемы занимают читателей. Избранный одновременно с Тургеневым членом Общества любителей русской словесности, Лев решил защищать перед своими собратьями по перу теорию искусства ради искусства. Выслушать его было решено четвертого февраля 1859 года. Бросая вызов присутствующим, он говорил, что публика все больше склоняется к тому, что литература – всего лишь способ разбудить гражданскую совесть в современном обществе, дошло даже до утверждений, что скоро будет забыт Пушкин, а «чистое» искусство невозможно. Замершей в неодобрении аудитории пытался объяснить, что, несмотря на всю необходимость литературы политической, отвечающей текущим интересам общества и стремлению к его национальному развитию, должна существовать и существует другая, которая отражает вечные ценности человечества, это самые драгоценные и глубокие творения, литература нужная и понятная каждому в любом возрасте, без которой ни один могучий и богатый народ не может развиваться.
Председательствовавший Хомяков возразил на это, что долг каждого человека состоит в изобличении пороков общества и писатель, даже если хочет оставаться только художником, благодаря своей исключительной чувствительности безотчетно становится обличителем. Он сказал Толстому, что тот тоже, помимо собственной воли, станет обличителем, а потому должен следовать пути, который с Божьей милости выбрал, не забывая, что проходное и актуальное в литературе облагораживается художественным и вечным, а разные человеческие голоса сливаются в один гармонический хор.
Толстой не мог предположить тогда, что настанет день и он сам слово в слово повторит это утверждение теоретика славянофилов, станет хулить чистое искусство, будучи когда-то одним из самых яростных его приверженцев.
Он закончил «Семейное счастие», но сомнения его только усилились. Тем не менее, по настоянию Боткина доверил публикацию «Русскому вестнику» Каткова. Лев был
Боткин, которому после первого прочтения «Семейного счастия» повесть показалась слишком холодной, не трогающей ни ума, ни сердца, перечитав корректуру, пятнадцатого мая отправил Толстому ответ, в котором говорил, что теперь она произвела на него совсем иное впечатление, что вторая часть не только понравилась, он считает ее замечательной во всех отношениях: во-первых, своим драматическим содержанием, во-вторых, тем, что это великолепное психологическое исследование, что все это не может не восхищать, так как чувствуется талант серьезный и глубокий. Критика была того же мнения. «Санкт-Петербургские ведомости» посчитали «Семейное счастие» равным «Детству», в «Сыне Отечества» писали, что психология персонажей передана с потрясающей точностью и автор показал себя исключительным знатоком человеческих сердец.
Толстой действительно взял многое от себя и Валерии Арсеньевой. Герой, Сергей Михайлович, был, как и он, много старше своей невесты, имение его напоминало Ясную, внешность и взгляды на жизнь совпадали с авторскими: «открытое, честное, с крупными чертами лицо, умные блестящие глаза и ласковая, как будто детская улыбка», говорил с увлечением, горячо и просто, иногда на него нападало какое-то дикое воодушевление, думал, что самое большое счастье – жить для других, руку пожимал «крепко и честно, только что не больно». Это автопортрет художника, который, усевшись перед зеркалом, пишет его мелкими, верными мазками. То же портретное сходство было и в Маше: ее, как и Валерию Арсеньеву, привлекал свет, тогда как Сергей Михайлович ненавидел его нечистоту и праздность. Разочарованная в семейной жизни, молодая женщина после долгих лет непонимания переносит на детей привязанность, которую когда-то испытывала к мужу. Толстой не сумел возвыситься над довольно банальным превращением женской любви к мужу в материнскую, сказать об этом что-то новое. Повесть, скорее даже новелла, оказалась неровной, с неудачной композицией, действие разворачивалось вполне банально. Оживляло ее исключительное чувство природы: жнецы, лежащие под солнцем, снующие туда-сюда в желтой пыли телеги, запахи сада в наступающей осени, красные кисти рябин среди почерневших от первых холодов листьев, церковка, где голос священника звенит так, будто в мире больше никого нет, спасали книгу от посредственности.
Несмотря на успех повести, Лев был ею по-прежнему раздражен и вернулся к «Казакам», которых начал шесть лет назад. Хватит ли у него мужества закончить их? Он не был в этом уверен. Недовольство собой и окружающим миром внезапно охватило его. Записи в дневнике полны разочарования: «Мне грустно на самого себя. Сердце мое молчит нынешний год на все. Даже грусти нет. Одна потребность работать и забывать – что? Нечего. Забывать, что живу» (9 мая 1859 года), «Я недоволен собой. Порядок моей жизни разладился» (28 мая). Нервы Толстого были напряжены, он легко впадал в ярость. Бесконечные споры с сестрой, соседями, жестокость по отношению к мужикам. «Хозяйство опять всей своей давящей, вонючей тяжестью взвалилось мне на шею» (14–16 октября). Не глупо ли было терять свое время, сочиняя истории, когда вокруг бурлила жизнь и вовлекала в свой водоворот? Придумывать истории – занятие для ребенка, но не мужчины! Мужчина должен работать, помогать ближнему, воспитывать молодежь. К черту искусство чистое и социально значимое. И в самом ужасном настроении он посылает Фету письмо, где торжественно отрекается от литературы: «А повести писать все-таки не стану. Стыдно, когда подумаешь: люди плачут, умирают, женятся, а я буду повести писать, „как она его полюбила“. Глупо, стыдно».
Дружинину, который просит у него что-нибудь в «Библиотеку для чтения», отвечает: «Теперь же как писатель я уже ни на что не годен. Я не пишу и не писал со времени „Семейного счастия“ и, кажется, не буду писать. Льщу себя, по крайней мере, этой надеждой… Жизнь коротка, и тратить ее в взрослых летах на писанье таких повестей, какие я писал, совестно… Добро бы было содержание такое, которое томило бы, просилось наружу, давало бы дерзость, гордость и силу, – тогда бы не так. А писать повести очень милые и приятные для чтения в 31 год, ей-богу, руки не поднимаются». [309]
309
Письмо А. В. Дружинину, 9 октября 1859 года.