Лев Толстой
Шрифт:
Но как бы ни менялись его симпатии – к замужним женщинам и молоденьким девушкам, только одна из них занимала его сердце – «бабушка», Александра Толстая. Она проездом была в Москве, и Лев без конца навещал ее, беседовал с нею, находил ее «отличной», «единственной», потом, взглянув на нее трезвым взглядом, с ледяной жестокостью отмечал: «Александрин Толстая постарела и перестала быть для меня женщина». [293] Что, впрочем, не мешало на следующий день вновь с удовольствием с ней видеться. Он проводил ее до Клина, на несколько дней заехал к княжне Волконской, двоюродной сестре своей матери. Когда Александра уехала в Петербург, в нем снова вспыхнул огонь, погасший было в ее присутствии. В Пасхальный понедельник 24 марта он пишет ей: «Христос воскрес! милый друг бабушка!..мне так что-то хорошо на душе, что не могу не поговорить с Вами. Когда у меня в душе беспорядок, я при Вас и заочно стыжусь Вас, когда же, как теперь, – не слишком дурно, чувствую в себе храбрость смотреть Вам прямо в лицо и спешу воспользоваться этим… Откуда у Вас берется эта теплота сердечная, которая другим дает счастье и поднимает их выше? Какой Вы счастливый человек, что можете так легко и свободно давать другим счастье… Как ни смотришь на себя – все мечтательный эгоист, который и не может быть ничем другим. Где ее взять – любви и самопожертвования,
293
Дневники, 9—14 января 1858 года.
Удивительная проницательность: Лев точно знал, что, каясь в своих грехах «бабушке», вызовет ее упреки, которые будут для него лучшим доказательством ее любви, и что ему не удастся исправиться, а значит, он снова сможет получить удовольствие от признания перед ней новых своих грехов.
При первом дуновении весны грустное настроение его рассеялось, он почувствовал себя непоседливым ребенком, опьяненным чувством беспричинной легкости. В салонах, рядом с барышнями или среди литераторов, думал только о Ясной Поляне. Толстой уезжает туда 9 апреля, письмо, отправленное Александре Толстой меньше чем через неделю, полно победной радости:
«Бабушка! Весна! Отлично жить на свете хорошим людям; даже и таким, как я, хорошо бывает. В природе, в воздухе, во всем надежда, будущность и прелестная будущность… Я очень хорошо знаю, когда обсужу здраво, что я – старая, промерзлая, гнилая и еще под соусом сваренная картофелина, но весна так действует на меня, что иногда застаю себя в полном разгаре мечтаний о том, что я растение, которое распустится вот только теперь вместе с другими и станет просто, спокойно и радостно расти на свете божьем. По этому случаю к этому времени идет такая внутренняя переборка, очищение и порядок, какой никто, не испытавший этого чувства, не может себе представить. Все старое прочь, все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаленья, даже раскаянье, – все прочь! Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки и вырастет вместе с весной!»
Как всегда, когда Лев возвращался в Ясную, где прошло детство, ему казалось, он вот-вот прикоснется к истине. Было холодно и промозгло, солнце едва согревало остатки снежного наста, который трескался и таял, из-под него вылезала первая, нежная трава. В конце липовой аллеи светилась прогалина на месте проданного старого дома, но посаженные там в прошлом году лиственницы прижились. Мебель, семейные портреты свезены были в один из оставшихся каменных флигелей, ставший теперь домом. Из позолоченных рам смотрел князь Николай Сергеевич Волконский с черными бровями, в напудренном парике и красном кафтане с белоснежным жабо, граф Петр Андреевич Толстой – круглощекий, с живым взглядом и копной кудрявых волос, граф Илья Андреевич – транжира и любитель поплакать, слепой князь Николай Иванович Горчаков с закрытыми глазами и многие другие. В своем рабочем кабинете их потомок взволнованно обводил взглядом книжные полки, простой стол, старое кресло, охотничьи трофеи, портреты друзей и писателей на стенах; за иконой – веточка вербы, засунутая туда чьей-то заботливой рукой в Вербное воскресенье. Повсюду – воспоминания о былых радостях и праздниках и обещание новых прекрасных дней. Даже у мужиков был какой-то особенно чистый и счастливый вид. По приезде Лев обнялся с некоторыми из них и заметил, что весной и бороды пахнут как-то по-особенному. Он пил березовый сок, играл с племянниками, ездил верхом, заглядывался на девок, чувствуя как всегда невероятную застенчивость, наблюдал, как лопаются почки, появляются первые подснежники, и, наконец, с благоговейным восторгом услышал первого соловья. Воздух стал теплее, деревья покрылись зеленоватой дымкой, земля – желтыми и синими цветами. Толстой подолгу просиживал на террасе, прислушиваясь к окружавшим его звукам, или пытался привлечь соловьев своей игрой на фортепьяно. «Я часа три провел за этим занятием, а балкон открыт, ночь теплая, лягушки свое дело делают, караульщик свое – отлично». [294]
294
Письмо А. А. Толстой, 1 мая 1858 года.
Одной такой ночью бросился на колени: «Я молился Богу в комнате перед греческой иконой Богоматери. Лампадка горела. Я вышел на балкон, ночь темная, звездная. Звезды, туманные звезды, яркие кучки звезд, блеск, мрак, абрисы мертвых деревьев. Вот Он. Ниц перед Ним и молчи!» [295]
Такая истовая набожность случалась с ним часто, и он не стремился анализировать свои чувства перед лицом божественной тайны. Но задумывался о том, что официальная Церковь, пытаясь объяснить эту загадку, лишает Бога Его величия и силы. Можно ли принять Бога как некоего всеобщего «управляющего», готового в любой момент прислушаться к просьбам, поступающим снизу? «Что такое Бог, представляемый себе так ясно, что можно просить Его, сообщаться с ним? – пишет он. – Ежели я и представляю себе такого, то он теряет для меня всякое величие. Бог, которого можно просить и которому можно служить, есть выражение слабости ума. Тем-то он Бог, что все Его существо я не могу представить себе. Да он и не существо, он закон и сила». [296] А раз Бога нельзя постичь умом, надо попробовать понять сердцем. К нему не придешь дорогой рассуждений, но только чувствами. И лучший способ приблизиться к Всевышнему – слиться с природой. Взволнованный своим открытием, Толстой спешит поделиться им с «бабушкой», которая строго соблюдает религиозные обряды, а потому сетует, что подобные рассуждения уводят его от православной веры. Задетый за живое, Лев возражает: «Не махайте рукой, бабушка, во мне есть, и в сильной степени, христианское чувство», [297] говорит, что искал в Евангелии, но не нашел ни Бога, ни Искупителя, ни таинств, ничего; что любит и уважает религию, думает, что без нее человек не может быть ни добрым, ни счастливым, но что у него нет религии и он не верит, потому что для него жизнь является религией, а не религия жизнью; что она смеется над природой и соловьями, а для него природа служит посредником к религии. Теперь он уверен, что, только уподобившись животным и растениям, можно проникнуть в великую тайну, приблизившись к созданиям, стоящим на более низкой ступени развития, обрести свет, отказавшись от разума. Восхищение уже молитва. К добру приводит красота, а добро приводит к Богу. Вера Александры стремилась к той же истине, что и вера племянника. Только ее опиралась на Святое Писание, а его – на любовь к земле. Но самым замечательным и было это разнообразие путей, ведущих к одной цели. Сколько людей, столько дорог к Богу, и у каждого своя, неведомая, которую выбрать можно только
295
Записные книжки, 20 апреля 1858 года.
296
Дневники, 1 февраля 1860 года.
297
Письмо А. А. Толстой, 1 мая 1858 года.
Этот христианин-пантеист попытался выразить свои чувства в рассказе «Три смерти». Светская дама оказалась здесь «жалка и гадка», потому что, веря в жизнь после смерти, все-таки смерти боится, и в момент, когда христианская религия должна была бы ее поддержать, не получает никакого утешения. Мужик, напротив, умирает спокойно, может быть, именно потому, что в глазах Церкви вовсе не христианин, его религия – природа, и ему кажется естественным вернуться в землю, на которой он жил. «Une brute, [298] Вы говорите, да чем же дурно une brute? – пишет Лев Александре Толстой. – Une brute есть счастье и красота, гармония со всем миром, а не такой разлад, как у барыни». И наконец, третья смерть, дерева. Оно угасает достойно, спокойно, красиво. «Красиво – потому что не лжет, не ломается, не боится, не жалеет». [299] Поведав «бабушке» замысел своего рассказа, Толстой добавляет: «Вот моя мысль, с которой Вы, разумеется, не согласны; но которую оспоривать нельзя, – это есть и в моей душе, и в Вашей». Как сожалел он, что Александры не было рядом, что не мог беседовать с ней часами о религии, литературе, дружбе, любви, быть может. Его письма полны нежных уверений, от которых в Мариинском дворце должна была трепетать не молодая фрейлина, затянутая в парадное платье с бриллиантовым вензелем на плече. Лев называл ее своей «Мадонной», звал в деревню (зная, что она не приедет), соглашался, чтобы она отвечала ему по-французски, если ей так удобнее: «…мне женская мысль понятнее по-французски». [300]
298
Животное (фр.).
299
Письмо А. А. Толстой, 1 мая 1858 года.
300
Письмо А. А. Толстой, 14 апреля 1858 года.
Запечатав очередное послание, шел в комнату к тетушке Toinette, садился в обитое штофом, продавленное кресло, недолго болтал с маленькой морщинистой старушкой, заменившей ему мать, смотрел, как она дремлет перед своим рабочим столиком, листал книгу, читал, мечтал… Вдруг она поднимала голову, бормотала какие-то ничего не значащие фразы: «На днях Сергей ездил в Пирогово… Я думаю, Николенька останется еще в Москве с Машенькой…» Или неожиданно спрашивала, как работает телеграф, а выслушав объяснения племянника, говорила: «Как же это так? – за целые полчаса я не видала ни одного письма, пробежавшего по телеграфу?» [301]
301
Фет А. А. Мои воспоминания.
Мирные семейные вечера были тем более притягательны для Толстого, что днем он сильно уставал. Чтобы поддерживать физическую форму, которую с таким трудом смог обрести во время пребывания в Москве, велел прибить перед окном в своем кабинете перекладину. Каждое утро выполнял на ней упражнения, которые крайне удивляли проходивших мимо мужиков. Фет вспоминал рассказ старосты: «Придешь, говорит, к барину за приказанием, а барин, зацепившись одной коленкой за жердь, висит в красной куртке головою вниз и раскачивается; волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось, и не то приказания слушать, не то на него дивиться». [302] Можно ли принимать всерьез упреки помещика, который занимается акробатикой? И что за неловкий вид перед слугами! Одна из горничных ответила Марии Толстой, которая отправляла ее с поручением к брату: «Не пойду, барыня. Он там кувыркается совсем голый».
302
Там же.
После перекладины хозяин становился за плуг. Ему хотелось работать самому, чтобы лучше понимать мужиков. Один из них, Юфан, очаровал его своей силой и сноровкой. Николай Толстой, посмеиваясь, говорил Фету: «Понравилось Левочке, как работник Юфан растопыривает руки при пахоте. И вот Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берется за соху и юфанствует». [303] Особенно нравилось Льву косить – однообразные движения, голова без единой мысли, потное лицо, желание не отстать от крестьян. Нередко он и ел с ними, усевшись на землю в тени перелеска. Тургенев, проезжая как-то мимо Ясной, увидел его с перекинутыми за спину лаптями и решил, что для литературы он потерян навсегда. Сам же Толстой отмечал в дневнике: «Не пишу, не читаю, не думаю. Весь в хозяйстве. Сражение в полном разгаре». [304]
303
Фет А. А. Мои воспоминания.
304
Дневники, 16–19 июня 1858 года.
Когда дело в очередной раз коснулось того, как правильно пользоваться землей и руководить мужиками, понял свою несостоятельность в этом вопросе. И если косить с ними было одно удовольствие, спорить – настоящий ад. Временами он их просто ненавидел: «Я боюсь самого себя. Прежде незнакомое мне чувство мести начинает говорить во мне…» [305]
Первого сентября 1858 года Лев едет в Тулу на губернское дворянское собрание, где подписывает заявление ста пяти дворян о необходимости освобождения крестьян с наделением их землей. Большинство присутствовавших поставить свою подпись отказались. Либералы и консерваторы проявили одинаковый эгоизм, когда дело коснулось их собственности. «Компания Черкасского дрянь такая же, как и их опозиторы, но дрянь с французским языком», – записывает Толстой в дневнике 4 сентября после окончания дебатов. Он возвращается в Ясную Поляну с чувством, что великая идея освобождения никогда не сможет возобладать над неуверенностью и настороженностью губернского дворянства.
305
Там же.