Лев Толстой
Шрифт:
XIX
Гуляли в Юсуповском парке. Он великолепно рассказывал о нравах московской аристократии. Большая русская баба работала на клумбе, согнувшись под прямым углом, обнажив слоновые ноги, потряхивая десятифунтовыми грудями. Он внимательно посмотрел на нее.
– Вот такими кариатидами и поддерживалось всё это великолепие и сумасбродство. Не только работой мужиков и баб, не только оброком, а в чистом смысле кровью народа. Если бы дворянство время от времени не спаривалось с такими вот лошадями, оно уже давно бы вымерло. Так тратить силы, как тратила их молодежь моего времени, нельзя безнаказанно. Но, перебесившись, многие женились на дворовых девках н давали хороший приплод. Так что и тут спасала мужицкая сила. Она везде на месте. И нужно, чтобы всегда половина
XX
О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с тою грубостью русского мужика, которая - раньше - неприятно подавляла меня. Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова:
– Вы сильно распутничали в юности?
А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:
– Я был неутомимый...
Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово. Тут я впервые заметил, что он произнес это слово так просто, как будто не знает достойного, чтобы заменить его. И все подобные слова, исходя из его мохнатых уст, звучат просто, обыкновенно, теряя где-то свою солдатскую грубость и грязь. Вспоминается моя первая встреча с ним, его беседа о "Вареньке Олесовой", "Двадцать шесть и одна". С обычной точки зрения речь его была цепью "неприличных" слов. Я был смущен этим и даже обижен; мне показалось, что он не считает меня способным понять другой язык. Теперь понимаю, что обижаться было глупо.
XXI
Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа, который несколько устал и развлекается, пытаясь подсвистывать зяблику. Птица пела в густоте темной зелени, он смотрел туда, прищурив острые глазки, и, по-детски - трубой сложив губы, насвистывал неумело.
– Как ярится пичужка! Наяривает. Это-какая? Я рассказал о зяблике и о чувстве ревности, характерном для этой птицы.
– На всю жизнь одна песня, а - ревнив. У человека сотни песен в душе, но его осуждают за ревность - справедливо ли это?
– задумчиво и как бы сам себя спросил он.- Есть такие минуты, когда мужчина говорит женщине больше того, что ей следует знать о нем. Он сказал - и забыл, а она помнит. Может быть, ревность - от страха унизить душу, от боязни быть униженным и смешным? Не та баба опасна, которая держит за..., а которая - за душу.
Когда я сказал, что в этом чувствуется противоречие с "Крейцеровой сонатой", он распустил по всей своей бороде сияние улыбки и ответил:
– Я не зяблик.
Вечером, гуляя, он неожиданно произнес:
– Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет - трагедия спальни.
Говоря это, он улыбался торжественно,- у него является иногда такая широкая, спокойная улыбка человека, который преодолел нечто крайне трудное или которого давно грызла острая боль, и вдруг - нет ее. Каждая мысль впивается в душу его, точно клещ; он или сразу отрывает ее, или же дает ей напиться крови вдоволь, и, назрев, она незаметно отпадает сама.
Увлекательно рассказывая о стоицизме, он вдруг нахмурился, почмокал губами и строго сказал:
– Стеганое, а не стежаное; есть глаголы стегать и стяжать, а глагола стежать нет...
Эта фраза явно не имела никакого отношения к философии стоиков. Заметив, что я недоумеваю, он торопливо произнес, кивнув головой на дверь соседней комнаты:
– Они там говорят: стежаное одеяло!
И продолжал:
– А слащавый болтун Ренан...
Нередко он говорил мне:
– Вы хорошо рассказываете - своими словами, крепко, не книжно,
Но почти всегда замечал небрежности речи и говорил вполголоса, как бы для себя:
– Подобно, а рядом - абсолютно, когда можно сказать - совершенно!
Иногда же укорял:
– Хлибкий субъект-разве можно ставить рядом такие несхожие по духу слова? Нехорошо...
го
У какого-то писателя я встретил в одной фразе кошку и кишку-отвратительно! Меня едва не стошнило. иногда он рассуждал:
Подождем и под дождем - какая связь?
однажды, придя из парка, сказал:
– Сейчас садовник говорит: насилу столковался. Не правда ли - странно? Куются якоря, а не столы. Как же связаны эти глаголы - ковать и толковать? Не люблю филологов - они схоласты, но пред ними важная работа по языку. Мы говорим словами, которых не понимаем. Вот, например, как образовались глаголы просить и бросить?
Чаще всего он говорил о языке Достоевского:
– Он писал безобразно и даже нарочно некрасиво,- я уверен, что нарочно, из кокетства. Он форсил; в "Идиоте" у него написано: "В наглом приставании и афишевании знакомства". Я думаю, он нарочно исказил слово афишировать, потому что оно чужое, западное. Но у него можно найти и непростительные промахи; идиот говорит: "Осел - добрый и полезный человек", но никто не смеется, хотя эти слова неизбежно должны вызвать смех или какое-нибудь замечание. Он говорит это при трех сестрах, а они любили высмеивать его. Особенно Аглая. Эту книгу считают плохой, но главное, что в ней плохо, это то, что князь Мышкин - эпилептик. Будь он здоров - его сердечная наивность, его чистота очень трогали бы нас. Но для того, чтоб написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любил он здоровых людей. Он был уверен, что если сам он болен - весь мир болен...
Читал Сулеру и мне вариант сцены падения "Отца Сергия" - безжалостная сцена. Сулер надул губы и взволнованно заерзал.
– Ты что? Не нравится?
– спросил Л. Н.
– Уж очень жестоко, точно у Достоевского. Эта гнилая девица, и груди у нее, как блины, и все. Почему он не согрешил с женщиной красивой, здоровой?
– Это бмл бы грех без оправдания, а так - можно оправдаться жалостью к девице - кто ее захочет, такую?
– Не понимаю я этого...
– Ты многого не понимаешь, Левушка, ты не хитрый...
Пришла жена Андрея Львовича, разговор оборвался, а когда она и Сулер ушли во флигель, Л. Н. сказал мне:
– Леопольд - самый чистый человек, какого я знаю. Он тоже так: если сделает дурное, то - из жалости к кому-нибудь.
XXII
Больше всего он говорит о боге, о мужике и о женщине. О литературе редко и скудно, как будто литература чужое ему дело. К женщине он, на мой взгляд, относится непримиримо враждебно и любит наказывать ее,- если она не Кити и не Наташа Ростова, то есть существо недостаточно ограниченное. Это вражда мужчины, который не успел исчерпать столько счастья, сколько мог, или вражда духа против "унизительных порывов плоти"? Но это - вражда, и холодная, как в "Анне Карениной". Об "унизительных порывах плоти" он хорошо говорил в воскресенье, беседуя с Чеховым и Елпатьевским по поводу "Исповеди" Руссо. Сулер записал его слова, а потом, приготовляя кофе, сжег записку на спиртовке. А прошлый раз он спалил суждения Л. Н. об Ибсене и потерял записку о символизме свадебных обрядов, а Л. Н. говорил о них очень языческие вещи, совпадая кое в чем с В. В. Розановым.
XXIII
Утром были штундисты из Феодосии, и сегодня целый день он с восторгом говорит о мужиках. За завтраком:
– Пришли они,- оба такие крепкие, плотные; один говорит: "Вот, пришли незваны", а другой - "Бог даст - уйдем не драны".- И залился детским смехом, так и трепещет весь.
После завтрака, на террасе:
– Скоро мы совсем перестанем понимать язык народа; мы вот говорим: "теория прогресса", "роль личности в истории", "эволюция науки", "дизентерия", а мужик скажет: "Шила в мешке не утаишь", и все теории, истории, эволюции становятся жалкими, смешными, потому что не понятны и не нужны народу. Но мужик сильнее нас, он живучее, и с нами может случиться, пожалуй, то же, что случилось с племенем атцуров, о котором какому-то ученому сказали: "Все атцуры перемерли, но тут есть попугай, который знает несколько слов их языка".