Лев Толстой
Шрифт:
Беседы с сыном Сергеем продолжались — Толстой был неутомимым проповедником, — но желанных плодов не приносили, порождая разочарование традиционной, ложной и лицемерной системой образования детей: «Учим их старательно обрядам и закону божию, зная вперед, что это не выдержит зрелости, и учим множеству знаний, ничем не связанных. И остаются все без единства, с разрозненными знаниями и думают, что это приобретение». Убедить сына не удавалось, однако последовательность и правдивость его нравились: «Сережа признал, что он любит плотскую жизнь и верит в нее. Я рад ясной постановке вопроса». Заблуждается, но не фальшив, независим и горд. И тем более необходимо, умножив усилия, переубедить, увлечь на истинный путь. Добиться этого, однако, оказалось необыкновенно трудно. Одни и те же разговоры растянулись на годы. Вот уже и 1884 год в разгаре, а сопротивление нисколько не уменьшается, воз по-прежнему пребывает на том же месте. Толстой болезненно это переносит, винит себя, но тут же винит сына и Софью Андреевну. Вновь возникает желание уйти из семьи, стать бродягой: «Сереже я сказал,
Написав это, Толстой после долго косил, потом долго шил сапоги. А на следующий день за завтраком снова отчуждение, «злоба и несправедливость», дикая жизнь, продолжать которую невозможно, но все-таки приходится продолжать. Углубившись в собственные внутренние страдания, Толстой переставал иногда видеть, что эти злые и бесчувственные люди страдают не меньше его, только на свой, не столь возвышенный и философский уровень, что все тяготятся бесконечными ссорами и гнетущей обстановкой, именно потому, что любят его, что он очень нужен им. Не видел он и того, как страдал его старший сын от бесконечных столкновений с отцом, как жаждал он отцовской любви. Увидел только тогда, когда очередной тягостный разговор не перешел в надрывную сцену в духе Достоевского, которую расчувствовавшийся Толстой с удовлетворением воссоздал в дневнике: «Разговор с Сережей. Он без причины сделал грубость. Я огорчился и выговорил ему всё. И буржуазность, и тупость, и злость, и самодовольство. Он вдруг заговорил о том, что его не любят, и заплакал. Боже, как мне больно стало. Целый день ходил и после поймал Сережу и сказал ему: „Мне совестно…“ Он вдруг зарыдал, стал целовать и говорить: „Прости, прости меня“. Давно я не испытывал ничего подобного. Вот счастье». Чисто толстовское счастье со слезами (у Льва Николаевича частенько глаза были на мокром месте) и откровенными объяснениями. Впрочем, мгновение счастья пройдет (но след от него останется в сердцах отца и сына) и жизнь снова войдет в уже ставшую привычной колею.
Испортились отношения и с Татьяной, с удовольствием погрузившейся в веселую светскую жизнь, к чему Толстой относился неодобрительно, о чем говорил ей неоднократно прямо, ревниво и озабоченно следя за всеми ее многочисленными увлечениями, довольно бесцеремонно на правах любящего и мудрого отца пытаясь руководить дочерью, что ей, конечно, было отчетливо видно, о чем свидетельствует такая запись в дневнике: «Я знаю, чего бы он желал: он хотел бы, чтобы я была княгиней Марьей, чтобы я не думала совсем о веселье, об Дельвигах, об Коле Кислинском и, если бы это было возможно, чтобы я не ездила больше в Тулу».
Толстой одобрительно относился к тому, что дочери вели дневники: они формируют личность и слог, дисциплинируют. К тому же еще и помогают отцу следить за развитием детей: их дневники внимательно читал и даже требовал для просмотра. Толстой стремился к откровенным или, как сегодня говорят, позабыв о зловещей символике романа Евгения Замятина «Мы», прозрачным отношениям. Отказать отцу любящие дочери не могли. Сам же он свои дневники давал им читать редко, полагая, что с некоторыми острыми фрагментами целомудреннее познакомиться после смерти. В тогдашней практике, кстати, было принято обмениваться дневниками, что и делали дочери Толстого между собой, а иногда обмениваясь дневниками и с молодыми людьми.
Дневники, как известно, самый достоверный из всех возможных источников. Особенно это относится к дневникам Толстых, одержимых правдой, безжалостных к себе и другим, кажется, не способных солгать ни в чем — ни словом, ни жестом. Толстого раздражал веселый образ жизни Татьяны. Эту веселость он считал веселостью незаконной, праздной, так как она наступала не после физического труда, любовался дочерью с граблями в руках: мягка, но «очень уж испорчена», хотя могла бы быть хорошей женщиной. Татьяна Львовна и стала очень хорошей женщиной, как была очень хорошей девушкой и прекрасной дочерью, что, конечно, Толстой понимал, старательно подсчитывая женихов Тани, к которым постоянно ревновал, довольно бесцеремонно вмешиваясь во все ее романы, более всего, кажется, озабоченный тем, чтобы они не завершились браком. Пока же, правда, до замужества еще было очень далеко, и Толстой, совсем как ребенок, сердился на свою повзрослевшую дочь, увлеченную танцами и флиртом с легкомысленными молодыми людьми, о чем так простодушно повествует ее дневник, который со всё увеличивающимся разочарованием изучал переменившийся и ставший таким ворчливым и часто просто неприятным отец, о чем простодушно рассказывается в такой прелюбопытной записи, сделанной в конце 1883 года: «Пап ане в духе и настроен против меня, так что на каждом шагу старается говорить мне неприятные вещи. На днях я была нездорова, так что даже к обеду не могла платья надеть, а папа всё меня передразнивал и говорил, что я на пьяную солдатку похожа. Я чуть не разревелась и ушла от обеда. Сегодня он сказал, что я хуже всех из его детей. Прежде такое его обращение со мной больше меня огорчило бы, а теперь озлобляет, не знаю почему. Должно быть, я хуже стала». Как много впитала от отца Татьяна Львовна, говорит неожиданный конец записи: причину перемены в отношении к ней отца она ищет в себе, исполняя некогда данный им совет: «Когда ты ссоришься, то попробуй себя во всем обвинить и чувствовать себя кругом виноватой». Татьяна Львовна и Мария Львовна боготворили отца. Они стали ему верными и преданными помощницами. Временные и такие патриархально-наивные недоразумения между отцом и старшей дочерью, собственно, очень редко переходившие в стычки, пройдут. Дочери во многом будут способствовать тому, что в семье продолжало сохраняться долгое время хрупкое равновесие, правда, время от времени сотрясаемое вулканическими взрывами, бурями, когда Толстой испытывал острое желание покинуть семью и навсегда уйти из Ясной Поляны в большой мир, присоединиться к тому потоку бродяг и паломников, которые в любое время года и в любую погоду брели по Киевскому шоссе, этакому Невскому проспекту, пролегающему неподалеку от дома в Ясной Поляне.
Но порой становилось совсем нестерпимо. Почти весь 1884 год семейные скандалы сотрясали Ясную Поляну. Толстой чувствует себя одиноким в семье и окруженным домашними врагами, огрызающимися на «ворчливого старика», обличающего их безумство — праздную, сытую, веселую и пустую жизнь, вообще-то не такую уж безумную и праздную, а вполне добропорядочную и деятельную, хотя и не по тем правилам, которые считал общеобязательными Толстой, хотевший от членов своей разросшейся семьи служения, жертвенности, опрощения: «Очень тяжело в семье. Тяжело, что не могу сочувствовать им. Все их радости… успехи света, музыка, обстановка, покупки, всё это считаю несчастьем и злом для них и не могу этого сказать им. Я могу, я и говорю, но мои слова не захватывают никого. Они как будто знают не смысл моих слов, а то, что я имею дурную привычку это говорить». Ситуация неразрешимая; тут, как любил шутить Николай Лесков, «коза нашла на камень». А точнее, она могла быть разрешена только самым радикальным образом, на что Толстой по очень многим причинам пойти не мог.
Существовало еще одно обстоятельство, сильно осложнявшее семейную жизнь, становившуюся совсем несносной — очередная беременность Софьи Андреевны, требовавшей от мужа предельной внимательности и осторожности. На философский и толерантный лад настраивали чтение Конфуция и шитье башмаков, но далеко не всегда и это помогало. Толстой винит себя за несдержанность: «Я имел несчастье и жестокость затронуть ее самолюбие, и началось. Я не замолчал… Она очень тяжело душевно больна. И пункт это беременность. И большой, большой грех и позор».
Повинился в грехе, заодно пронумеровав его. Раздражение всё не проходило. Безумие окружающих невыносимо. Вновь через несколько дней срывается, на этот раз вымещая недовольство на дочери: «Стал выговаривать Тане, и злость. И как раз Миша стоял в больших дверях и вопросительно смотрел на меня. Кабы он всегда был передо мной! Большая вина, вторая за месяц. Всё ходил около Тани, желая попросить прощения, и не решился». Трогателен Толстой, ходящий около дочери и так и не решившийся попросить у нее прощения. Похоже, что он готов попросить прощения и у маленького Миши, вопросительно на него смотревшего. Нехорошо, стыдно, еще одна вина, еще один грех. Удивительно неугасающее чувство неудовлетворенности собой, бесконечный процесс самосовершенствования, потребность всегда ощущать устремленный на него вопрошающий взгляд невинного ребенка, уподобиться которому завещал не Конфуций, а другой учитель.
Но Миша не так уж часто вопросительно смотрел на отца, застыв в больших дверях, да и Толстой воспитанию младших детей уделял гораздо меньше времени, чем некогда старшим. Чаще всего на него смотрели глаза жены, с упреком, а то и, как ему мерещилось, с ненавистью, побуждая Толстого обращаться к Богу с мольбой: «Бедная, как она ненавидит меня. Господи, помоги мне. Крест бы, так крест, чтобы давил, раздавил меня. А это дерганье души — ужасно, не только тяжело, больно, но трудно. Помоги же мне!»
Беременность жены сопровождалась почти беспрерывными истериками и семейными сценами, всё возрастающей злобой. Толстой то отчаивается, то ставит перед собой задачу, очень трудно выполнимую: «Надо любить, а не сердиться, надо ее заставить любить себя. Так и сделаю». Но часто не владеет собой, и отчуждение между супругами продолжает расти. Накануне родов произошла новая и одна из самых тяжелых стычек, о которой известно главным образом из записи в дневнике Толстого. Этот несчастный день поначалу складывался довольно-таки удачно: косил, купался, был бодр и весел. Но позже посыпались злые, несправедливые и мелочные упреки жены. Вот тогда-то он и решил уйти совсем, но ее беременность заставила «вернуться с половины дороги в Тулу». Илья Львович так вспоминает эти драматические события, хотя нельзя исключить, что в его памяти совместились события разных лет (хронологические неточности в мемуарах Ильи очевидны, тут он далеко не так аккуратен, как Сергей Львович и Татьяна Львовна, а они этот рассказ не подтверждают, хотя и не отвергают): «Я никогда не забуду той ночи, когда за несколько часов до рождения моей младшей сестры, Александры, отец поссорился с матерью и ушел из дому. Несмотря на то что у нее уже начались родовые схватки, она в отчаянии убежала в сад. Я долго бродил по темным липовым аллеям, пока наконец не нашел ее сидящей на деревянной лавке в дальнем конце сада. Мне долго пришлось ее уговаривать вернуться в дом, и она послушалась меня только после того, как я ей сказал, что я поведу ее силой».