Левиафан
Шрифт:
Не обошлось, конечно, и без огрехов. Хотя Сакс делает все, чтобы их замаскировать, временами роман кажется слишком уж сконструированным, оркестровка событий излишне механистичной, а персонажи неживыми. Помнится, когда я первый раз читал его, где-то на середине книги я подумал, что Сакс скорее мыслитель, чем художник, но мне порядком мешало то, как он вбивал мне в голову очередную важную мысль или вкладывал в уста персонажей некие идеи, вместо того чтобы позволить событиям развиваться своим ходом. Хотя он не писал впрямую о себе, видно было, что для него это глубоко личная книга. Доминирующей эмоцией была ярость, откровенная, бурлящая: яростное неприятие Америки, политического лицемерия, расхожих мифов, которые следовало разрушить. Если вспомнить, что Вьетнамская война была в разгаре, а Сакс за свои антивоенные убеждения сидел в тюрьме, природу этой ярости понять нетрудно. Она задала роману резко полемический тон, и она же, мне кажется, стала секретом его мощи, той пружиной, которая толкает действие и не позволяет читателю отложить книгу в сторону. Сакс начал писать «Нового колосса», когда ему было двадцать три, и за пять лет работы сделал семь или восемь вариантов. В печатном виде получилось четыреста тридцать шесть страниц, которые я проглотил за один присест в тот же вечер.
Мы стали видеться регулярно. Сакс нигде не служил, то есть не отсиживал «от звонка до звонка», а потому был более доступен, чем другие мои знакомые. Светская жизнь в Нью-Йорке строго регламентирована. Обычный ужин приходится планировать на недели вперед, и лучшие друзья порой не видятся месяцами. К Саксу же можно было нагрянуть без церемоний. Работал он по вдохновению (обычно за полночь), а в остальное время бесцельно прохаживался по улицам, как какой-нибудь фланер прошлого века, всецело доверившись своей интуиции. Гулял, заходил в музеи и художественные галереи, смотрел кино, читал книжки на скамейке в парке. У него не было необходимости, как у большинства людей, смотреть на часы, и поэтому ему никогда не казалось, что он впустую тратит время. Это не значит, что он мало писал, просто стена между трудом и бездельем в его случае развалилась до такой степени, что он ее уже и не замечал. Мне кажется, как писателю ему это только шло на пользу, поскольку самые интересные идеи приходили ему в голову вдали от письменного стола. В этом смысле, чем бы он ни занимался, все было для него работой. Еда, баскетбольные матчи по телевизору, дружеские посиделки в ночном баре. С виду лодырь, он, в сущности, трудился постоянно.
Я, в отличие от него, не мог похвастаться такой свободой. Вернувшись летом из Парижа с девятью долларами в кармане, я не стал просить у отца взаймы денег (да он мне, скорее всего, и не дал бы), а ухватился за первую попавшуюся работу. Когда мы с Саксом познакомились, свой рабочий день я проводил в лавке букиниста в районе Верхнего Ист-Сайда: сидя в дальней комнате, я составлял каталоги и отвечал на письма. Приходил каждое утро в девять и уходил домой в час. После обеда садился за перевод книги французского журналиста о современном Китае, неряшливой, наспех написанной, на которую затрачивалось больше усилий, чем она того заслуживала. В идеале я хотел развязаться с букинистом и зарабатывать на жизнь переводами, но эти перспективы были окутаны туманом. А пока я урывками писал рассказы и рецензировал чужие книги, так что на сон времени почти не оставалось. Удивительно, как я при этом умудрялся видеться с Саксом, причем довольно часто. Конечно, большой удачей было то, что мы жили в одном районе и могли ходить друг к другу в гости пешком. Сначала отмечались в бродвейских барах по вечерам, а когда выяснилось, что мы оба ярые болельщики, стали там проводить и дневные часы по выходным, когда транслировались разные матчи (ни у него, ни у меня дома телевизора не было). С самого начала нашего знакомства я видел Сакса чаще, чем кого бы то ни было, обычно раза два в неделю.
Вскоре он познакомил меня со своей женой. Фанни, аспирантка факультета истории искусств Колумбийского университета, читала общие курсы и заканчивала диссертацию об американской ландшафтной живописи девятнадцатого века. Десятью годами ранее в университете Висконсина судьба буквально столкнула их во время студенческой демонстрации. Арестовали Сакса весной шестьдесят седьмого, и к тому времени они были уже почти год женаты. Пока шел суд, они жили в Нью-Кейнане у предков Бена, а после вынесения приговора (начало шестьдесят восьмого) Фанни вернулась в Бруклин к родителям. В какой-то момент она послала запрос в аспирантуру Колумбийского университета, и ее приняли на стипендию в должности ассистента преподавателя: бесплатное обучение, пара тысяч на жизнь и обязанность читать два курса в неделю. Она сняла маленькую квартирку на Западной 112-й стрит и, подрабатывая секретаршей в манхэттенском офисе неподалеку, начала учебный год. Каждое воскресенье она садилась на поезд и ехала в Дэнбери навестить мужа в тюрьме. Любопытно, что я время от времени видел ее в университете, ничего о ней не зная. Я тогда учился на младшем курсе и жил на 107-й стрит, всего в нескольких кварталах от Фанни. В ее доме, по случайности, снимали квартиру два моих ближайших друга, и, когда я приходил к ним в гости, мы с ней иногда сталкивались в лифте или в холле. Я видел ее на Бродвее, раз или два стоял за ней в очереди за сигаретами. Однажды мы даже оказались в одной большой аудитории, где читался курс по истории эстетики. Почему я ее запомнил? Она была прехорошенькая, но мне не хватало смелости заговорить с ней. К Фанни было страшно подступиться: казалось, ее окружает невидимая стена и для посторонних вход воспрещен. Отчасти меня отпугивало обручальное кольцо на левой руке, но, даже не будь она замужем, вряд ли это что-то изменило бы. Я нарочно сел за ней на лекции по эстетике, чтобы иметь возможность хотя бы раз в неделю, в течение часа, беспрепятственно ее разглядывать. Выходя из аудитории, мы иногда обменивались улыбками, но дальше этого с моей стороны не пошло. Когда в семьдесят пятом Сакс нас познакомил, мы сразу узнали друг друга. Момент был не из приятных, и я не сразу овладел собой. Тайна, окутывавшая прелестную незнакомку, получила неожиданную разгадку. Передо мной был тот самый никому не известный муж молодой женщины, с которой я не сводил глаз шесть-семь лет назад. Задержись я подольше на своей 107-й, и мы бы наверняка где-нибудь пересеклись, но я закончил колледж в июне, а Сакс вышел на свободу в августе. К тому времени я уже освободил нью-йоркскую квартиру и держал путь в Европу.
Это была, прямо скажем, странная пара С какой стороны ни посмотреть, Бен и Фанни казались антиподами. Он — длинноногий, длиннорукий, костлявый, угловатый; она — маленькая, фигуристая. У него лицо краснощекое, зимой от ветра, летом от солнца; у нее гладкая кожа оливкового оттенка. Вечно в движении, он занимал собой все пространство, а выражение его лица постоянно менялось; она же, уравновешенная, неспешная, передвигалась с грацией кошки. Я находил ее не столь красивой, сколь экзотичной… нет, это слово не передает того, что я пытаюсь выразить. «Способность завораживать» — так, пожалуй, будет точнее. Она была самодостаточна, и поэтому, даже когда она просто молча сидела, на нее хотелось смотреть и смотреть. Она не балагурила, как Бен, не отличалась быстрой реакцией, не болтала без умолку, — но, сравнивая их, я нахожу, что она умнее, аналитичнее, что она яснее формулировала свои мысли. Бен, человек интуитивный, обладал интеллектом отважным, но не гибким, готовым к риску, к прыжку в неизвестность, к невероятным умозаключениям. Фанни, напротив, мыслила вдумчиво и бесстрастно, обладала большим терпением и была не склонна к безосновательным замечаниям и поспешным выводам. Он — хохмач, она — ученый; он — открытая рана, она — сфинкс; он — из простых, она — аристократка. Это был брак между кенгуру и пантерой. Фанни, безукоризненно одетая, стильная женщина, и рядом с ней мальчишка-переросток, на полторы головы выше, в вытертых джинсах и серой фуфайке с капюшоном. Ходячий нонсенс. Те, кто впервые видел их вместе, считали, что это два человека, случайно оказавшиеся рядом.
Но это было поверхностное впечатление. Увалень Сакс отлично понимал Фанни, и не только ее, а вообще женщин, в компании которых оказывался, и всякий раз я поражался, как все они невольно к нему тянулись. Может, в этом сыграло свою роль то, что он вырос в окружении трех сестер; возможно, эта близость оставила в его детской душе какие-то оккультные знания женского сердца, к коему другие мужчины всю жизнь пытаются подобрать ключи. Фанни знавала тяжелые минуты, и с ней, надо думать, не всегда было легко. С виду абсолютно невозмутимая, она нередко вся кипела внутри, и я не раз наблюдал, как она вдруг делается мрачной и меланхоличной, пораженная какой-то непонятной тоской, и на глаза наворачиваются слезы. В такие мгновения Сакс брал ее под свое крыло, проявляя трогательную нежность и бережность, и она, мне кажется, привыкла полагаться на него, зная, что он ее поймет, как никто другой. Чаще всего его участливость проявлялась неявно, в недоступной для окружающих форме. Например, когда я первый раз пришел к ним в дом и мы сели за стол, разговор зашел о детях — заводить ли их вообще, и если да, то когда, как с их появлением меняется жизнь и все такое прочее. Помнится, я был целиком «за». Сакс, напротив, произнес целый монолог, почему не надо иметь детей. Его аргументы были достаточно традиционными (мы живем в ужасном мире, планета перенаселена, со свободой можно будет распрощаться), но он излагал их с такой страстью и убеждением, что казалось, говорил не только от своего имени, но и от имени Фанни, которая тоже категорически против. Все обстояло иначе, однако это выяснилось гораздо позже. Оба очень хотели детей, но Фанни никак не могла забеременеть. Они советовались с врачами, перепробовали все мыслимые средства — ничего не помогало. За два дня до памятного ужина им был объявлен окончательный приговор, который стал для Фанни страшным ударом. Потом она мне признается: это ее крест на всю оставшуюся жизнь. В тот вечер, чтобы избавить ее от необходимости высказываться по данному вопросу, Сакс плел всякую чушь, разводил турусы на колесах, лишь бы замести следы. Тогда казалось, он обращается ко мне, но, разумеется, его речь относилась к Фанни. Он как бы говорил ей: «Оттого что ты не родишь мне ребенка, я не буду меньше любить тебя».
Бена я видел чаще, чем Фанни, но мало-помалу у нас с ней завязалась своя дружба. В каком-то смысле это было неизбежно, если иметь в виду мою давнюю влюбленность, а с другой стороны, она была серьезным препятствием, и прошло несколько месяцев, прежде чем я научился спокойно, без смущения встречать ее взгляд. Когда-то Фанни была моей грезой, желанным и недоступным призраком, и вдруг она материализовалась в новой роли, женщина из плоти и крови, жена моего друга… Сознаюсь, я был выбит из колеи. При нашей первой встрече я говорил какие-то глупости, и это лишь усугубило мое чувство вины и добавило растерянности. Однажды я ей признался, что не запомнил ни одной лекции, так как все это время поедал ее глазами.
— Согласись, практика важнее теории, — объяснял я. — Зачем слушать рассуждения об эстетике, когда перед тобой сама красота?
Вообще-то я таким образом пытался загладить свою вину за прошлое поведение, но получилось только хуже. Подобные вещи не следует говорить ни при каких обстоятельствах, тем более в легкомысленном тоне. Нельзя так грузить человека, из этого ничего хорошего не получится. От моей грубоватой прямоты Фанни стало не по себе.
— Да, я помню эти лекции… — Она выдавила из себя улыбку. — Тоска зеленая.
— Мужики — что с нас взять! — Я уже не мог остановиться. — Особенно в двадцать лет. Зуд в одном месте и всякая гадость на уме.
— Просто гормоны.
— Ну да. Хотя не все можно списать на гормоны.
— У тебя всегда было такое лицо… — Она перевела разговор в более спокойное русло. — Как будто ты на что-то решился. То ли изменить мир, то ли покончить с собой.
— Пока я не совершил ни того ни другого. Надо так понимать, что я отказался от своих честолюбивых амбиций.
— Может, оно и к лучшему. Жизнь слишком интересна, чтобы жить прошлым.
Так, в завуалированной форме, Фанни помогла мне слезть с крючка — и заодно послала предупреждающий сигнал: веди себя хорошо, если не хочешь, чтобы я тебе припомнила старые грешки. Неприятно чувствовать себя подсудимым, но ее опасения были небезосновательны, и я не виню ее за то, что она держала со мной дистанцию. Со временем, когда мы лучше узнали друг друга, ощущение неловкости исчезло. Выяснилось, что мы родились в один день, и это совпадение, хотя к астрологии мы оба были равнодушны, скрепило нашу дружбу. Фанни была на год старше меня, и при случае я обращался к ней с комической почтительностью, это стало таким отработанным номером, который неизменно вызывал у нее смех. Если учесть, что она была не из смешливых, я мог записать это себе в актив. Фанни просвещала меня в области ранней американской живописи: Райдер, Чёрч, Блейклок, Коул — до нее я почти ничего не знал об этих художниках. После защиты диссертации осенью семьдесят пятого (ее монография об Альберте Пинкхеме Райдере фактически открыла это имя для широкой публики) она стала помощником куратора по американскому искусству в Бруклинском музее и продолжает там работать по сей день. В настоящий момент (11 июля) она путешествует по Европе и вернется в Америку не раньше Дня труда. Я бы мог с ней связаться и рассказать о Бене, но не вижу в этом большого смысла. Ну чем она может помочь? Если до ее возвращения агенты ФБР не докопаются до истины, будет лучше, если она останется в неведении. Сначала я подумал: сообщить ей о случившемся — мой долг. Но по зрелом размышлении решил не отравлять ей отдых. Она и без того хлебнула, да и не телефонный это разговор. Вот вернется, сядем лицом к лицу, и поведаю ей все, что знаю.