Личности в истории. Россия
Шрифт:
Дважды пытался он бежать из ссылки, хлопотал о перемене дедовского имения даже на любую из крепостей.
А я от милых южных дам,
От жирных устриц черноморских,
От оперы, от темных лож
И, слава богу, от вельмож
Уехал в тень лесов Тригорских,
В далекий северный уезд;
И был печален мой приезд.
«Путешествие Онегина», из ранних редакций
В августе 1824 года в Михайловское приехал пылкий юноша, а покинул его в сентябре 1826 года взрослый человек, помудревший и многое переживший. В кармане его, как гласит легенда, лежал листок со стихотворением «Пророк»…
Что произошло за это время? Никогда, даже в дружеских письмах, не описывал Пушкин своих глубоких, интимных переживаний. Все можно найти в его стихах – но уже в универсально-человеческой
Здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье осенило,
Поэзия, как Ангел-утешитель, спасла меня,
И я воскрес душой.
Вот парадокс: стиснутый внешними обстоятельствами, он как будто ломал границы внутреннего мира и переносился творческим воображением из глухой псковской деревни в иные страны и времена. Греция и Египет, Франция и Восток, средневековая Европа и Испания… Все, что ему никогда не дадут увидеть, увидел и прожил его гений.
Ему пришлось много читать – как когда-то тома французских писателей в отцовской библиотеке, здесь он жадно глотал книги из обширной библиотеки соседнего Тригорского – восполнял недостатки своего образования.
Да, это была настоящая, большая, кропотливая работа: здесь он подготовил первый сборник своих стихотворений – наконец-то, не все же им гулять по России в списках! Здесь написал четыре сердцевинных главы «Онегина», «Графа Нулина», «Цыган»…
Но главное – «Борис Годунов», «плод добросовестных изучений, постоянного труда»! Пушкин, так жаждавший общения и здесь лишенный его, безмерно любивший своих друзей и считавшийся у них… даже слишком разговорчивым, – он не проговорился, не послал ни строчки из трагедии! И только уже закончив, делился с Вяземским: «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух один и бил в ладоши и кричал, – ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Как было не обратиться к истории здесь, в местах, по которым сама история не раз прокатилась мощными волнами? Как не обратиться к русской душе, русскому характеру здесь, где, что ни день, можно эти характеры наблюдать живьем – на ярмарке, да в Святогорском монастыре, да одна нянюшка чего только не расскажет?! Но из-под его пера вышла не просто романтическая стилизация в старинном духе. Это спор о том, кто и какой ценой делает историю, о роли народа. Он давно разошелся в оценке истории и политики со своими несчастными друзьями, которые теперь в Сибири – если не повешены. Он давно разуверился в насилии как движущей силе истории. Человек и его совесть, человек и правда – вот сила.
Пушкин улыбнулся, вспомнив, как по приезде в Москву читал «Годунова» в доме поэта Веневитинова в Кривоколенном – он, который шесть лет был оторван от культурной жизни России, принес с собой что-то, что опережало развитие этой жизни… Он вообще менялся быстрее, чем публика это замечала и могла оценить. Впрочем, публика инертна, привыкает к чему-то одному и этого же ждет от писателя, а новизна ее смущает и кажется отсталостью.
И еще «Пророк»… Никто никогда не узнает, что произошло с ним здесь, в Михайловском, как родились эти строки, довольно самих стихов: в них всё есть, а прочее пусть останется только с ним… Он-то помнит, как вот здесь, на этой самой Савкиной горке, глядя в это же высокое небо с бегущими по нему облаками, он вдруг остро, пронзительноясно почувствовал… Впрочем, как это передать обычными словами? «И Бога глас ко мне воззвал…» Он долго шел к нему, и все его лицейское и юношеское «безверие», «афеизм», злосчастная «Гавриилиада» – всё это отрицание было поиском, тоской по еще не обретенному, но столь необходимому… Поиском страстным – он по-другому не умел.
ПPOPOK
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутьи мне явился.
Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он.
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход.
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
1826
Вот и Савкина горка. Пренебрегши окольной круговой тропинкой, Пушкин легко взбежал по крутому склону. Старинная часовенка, древние покосившиеся каменные кресты… Он бросился в траву, раскинул руки и долго лежал, глядя в высокое небо. Оно здесь так близко – кажется, достать рукой. Он так мечтал выкупить Савкино, писал своей дорогой тригорской соседке Прасковье Александровне, просил похлопотать, да неуступчивы оказались владельцы…
Через год после ссылки, в 1827 году, он вновь приехал сюда из Петербурга – как сообщил Дельвигу, «убежал в деревню, почуя рифмы». «Я в деревне и надеюсь много писать… вдохновенья еще нет, покамест принялся я за прозу». В молдавской красной шапочке и халате, за рабочим столом начал он свое первое прозаическое произведение, где главное лицо – его прадед Ганнибал. Тогда же он написал «Поэта» и еще несколько стихотворений, начал седьмую главу «Евгения Онегина». В то время, после «Пророка», он очень много думал о своем назначении, о поэтическом призвании. Как происходит таинственный процесс творчества? Кто нашептывает поэту слова? Почему рифмованные строки производят столь необычное, магическое впечатление на слушателей, читателей? Каково назначение поэзии? Развлекать? Выражать мысли и чувства поэта? Учить? Побуждать к чему-то? И кто такой поэт?
Обо всем этом Пушкин задумывался давно, еще в лицейские времена. Но теперь ощущение собственного дара рождает в нем не столько гордость, сколько чувство ответственности и достоинства.
А вторая половина двадцатых годов стала нелегким для Пушкина временем. После первого восторга свободы снова, как после Лицея, светская суета Петербурга, приятели, карты… Друзья же почему-то замечают только эти его загульные периоды, как будто не видя, что, даже не имея собственного угла, живя в знаменитом Демутовом трактире, под шум пирушек, он умудряется писать – да не что-нибудь, а «Полтаву»!
Но всё так же – и не так. Ведь он уже написал «Пророка»… Теперь он уже знает, пережил нечто, что зовет и манит, заставляет идти дальше, с чем можно сверяться, что вытягивает из самых черных душевных бездн. Но вытягивает не всегда…
В конце 1820-х Пушкин уже совсем не так моден, как прежде. Многие считают, что он исписался, отстал от жизни. «Борис Годунов», столь дорогое и важное его детище, успехом не пользуется. От него ждут романтической поэзии, которой он прославился в начале творческого пути. А он уже другой.
Пушкин мечется: переезжает из Петербурга в Москву и обратно, посещает нижегородскую вотчину, проезжает много тысяч верст по дорогам России. Играет много и проигрывает. Четыре раза сватается. Даже побывал на кавказской войне. (Ну и нелепо, должно быть, он выглядел в своем штатском сюртучке и шляпе среди мундиров. Зато ходил в атаку!) И много писал. Но в его лирике появились новые мотивы.
Его, тридцатилетнего, настигло прошлое – «безумная шалость» юности.Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью, —
Но строк печальных не смываю.
Грехи, совершенные по глупости, по молодости, не смываются даже при всем раскаянии. Что сделано – того не воротить. И «Гавриилиада» ходит по стране, развращая молодежь, и время упущено в пирушках и пошлом разврате…
Да, не один он такой – все проходят через это… Но что позволено любому другому – для него непозволительно. С него спрос другой. На него всегда смотрели особо – и судьба, и люди. Смотрели с надеждой. Человек, наделенный таким великим даром, как у него, даром, которого отрицать не мог никто, даже завистники и недоброжелатели, всегда считался отмеченным Богом.
…Что сделано – того не воротишь. Но можно искупить. И пусть публика считает, что он исписался, что потерял легкость и блеск. Он-то знает, что важно. Он знает что-то такое, чего другие не знают. Он пишет об этом в каждом своем новом произведении, но кто это увидит? Где этот пытливый, внимательный читатель?