Лихая година
Шрифт:
Миколька с обычной своей лукавой вкрадчивостью в голосе потушил восторженные слова учительницы:
— Кузярёк-то всё едино в школу ходить не будет: неколи ему — на нём всё хозяйство. Федяшке-то хорошо: он — вольный. А Кузярёк — сам себе батрак. Да и у хворой матери как на цепочке.
Елена Григорьевна смущённо улыбнулась и пытливо уставилась на Кузяря. Голос Микольки как будто ожёг его, он бешено рванулся к двери и надсадно крикнул:
— Не твоё дело, дылда! Не ты будешь мной распоряжаться. Знай свою пожарную, лежебока,
А Миколька дружелюбно посмеивался, потешаясь над Иванкой. Он явно хотел показать себя перед учительницей взрослым и умным парнем, который любит подразнить подростков.
— Чай, я сказал любя, Ваня. Ты ведь у нас — на диво всему селу: и в поле — пахарь, и в избе — кормилец да знахарь.
Изанка сразу успокоился, но злые огоньки ещё трепетали в его глазах. Он повернулся спиной к Микольке и, судорожно улыбаясь, упрямо и твёрдо сказал:
— И по хозяйству справлюсь и учиться буду. В ноги никому не поклонюсь и не заплачу.
Елена Григорьевна не сводила с него своих изумлённых глаз: она увидела в нём что-то неожиданное. Она положила руки на его плечи и откинулась назад, любуясь им, потом быстро наклонилась и поцеловала его в лоб. Иванка растерялся, обмяк и, осовело озираясь, жалко улыбнулся. Глаза его залились слезами, и он опрометью бросился к двери. Миколька, довольный тем, что произвёл такой переполох, вышел вслед за Иванкой.
Пришёл звонарь Лукич, седенький, жёлтенький, как всегда умильный, и низко поклонился Елене Григорьевне. Он был приставлен сторожем в школу.
— Помоги тебе, господи, в праведном деле! Не обидели бы тебя, такую молоденькую, наши озорники… Ну, да я поберегу тебя, милка… Хоть я и старенький, а хватит меня и на звон и тебе на поклон…
Учительница тоже поклонилась ему и пожала руку.
— Кланяться мне не надо, дедушка. Будем жить хорошо и помогать друг другу.
Она вместе с ним осмотрела все парты, а в прихожей обследовала два новых шкафа, проверила замки, а ключи положила в карман.
Миколька с Кузярём как ни в чём не бывало стояли у крыльца и горстями бросали в рот чечевицу. Миколька ел нехотя, он, должно быть, уже был сыт, а Кузярь жевал торопливо и жадно. Он успевал и набивать рот и подставлять карман под горсть Микольки. Чечевица и горох считались у нас, парнишек, лакомством, а чечевичная кашица в домах была редкостью. Эту чечевицу Мосей получил от Ивагина за какую-то работу.
Иванка подбежал ко мне и радостно сообщил:
— Вот… на своей усадьбе щевицу весной посею. Это мне Миколька за воробьятину дал.
Елена Григорьевна залюбопытствовала, что это за воробьятина. Я рассказал ей, как голод надоумил Иванку ловить Воробьёв и зажаривать их в печи и как он соблазнил Микольку съесть его воробья, что считалось большим грехом в деревне. В эту голодуху люди ели даже павших коров и овец, но ни голубей, ни воробьев не трогали: голубей считали священной птицей, а воробьёв— погаными.
Елена
— Ну и греховодник ты, Ваня!
— Да чёрт ли! — возмутился он. — У нас такой старинный обычай: тараканов не мори, воробьёв не гони, не лови и даже мышей жалей, потому что все они сытый достаток сулят. Вот тоже старикам в ноги кланяйся, какой бы иной старик супостат ни был. А эта дурость — спроть моей души. Я не поглядел, что Максим–кривой — старик. Я ему, июде–предателю, голышом в скулу запустил.
— Вот это, Ваня, отвратительно, — осудила его Елена Григорьевна, но глаза её весело смеялись. — Это недопустимое озорство.
Лукич стоял позади учительницы в своей старинной шляпе плешкой и по–бабьи тонкоголосо совестил Иванку:
— Охальник какой! Хоть и работник ты, Ванька, дай тебе бог здоровья, а охальник… Максим-то — хозяин, рачитель. Он — церковный староста. Когда батюшка ключовский приезжает служить к нам, он за ручку с ним.
Кузярь не остался в долгу:
— А зачем он, кулачина, наших вожаков хотел начальству выдать? Знамо, ему надо было глотку заткнуть.
Лукич скорбно и гневно качал головой и ныл:
— Ещё мозгляк, аршин с шапкой, а греха-то у тебя сколько!
Елена Григорьевна молчала и внимательно прислушивалась к разговору.
Миколька подогревал негодование Кузяря:
— Ежели бы не я, они с Федяшкой и другой бы глаз Максиму вышибли голышами-то. Одна беда с ними!
Мы проводили учительницу до Пантелеевой съезжей избы и хотели разойтись по домам, но как-то оба спохватились и в переглядке поняли, что подумали об одном и том же.
— Елена Григорьевна, — спросил я с тревогой, — а где вы жить-то будете? У нас ведь пятистенки-то только у зажиточных.
Она с пытливым вопросом в глазах оглядела нас.
— Ваш староста предложил мне поселиться у какого-то Максима Сусина. У него одна половина избы пустует.
Кузярь даже подпрыгнул от злости.
— Это в него я голышами-то кидал. Он вас со свету сживёт.
— А куда же мне деться, друзья мои? Помогайте!
Мы стали в тупик и растерянно переглянулись.
— К бабушке Паруше! — вдруг обрадовался Кузярь, но я погасил его пылкую радость:
— У бабушки Паруши — большая семья. Выдумал тоже!
Я вспомнил о пустой избе крашенинннков: горница у них просторная и светлая. Костя с женой живут в чёрной избе.
Мы пошли по улице мимо опрятной избы Паруши с кудрявым палисадником перед окошками. А дальше, поодаль, стояла дряхлая избушка Кузяря, словно старушка, повязанная полинявшим платком. Кузярь хотел было забежать домой, но раздумал, хотя лицо его стало скучным и усталым. Из открытых окон «жилых» изб с любопытством смотрели на нас бабы и девки. Лёсынька и Малаша — невестки Паруши — тоже глазели на нас удивлённо и приветливо, а Лёсынька певуче крикнула: