Лихая година
Шрифт:
Мать не могла на него налюбоваться:
— Парнишка-то какой золотой! И горе его не берёт… Другой бы на его месте свалился бы, с ума бы сошёл.
Она каждый день нет–нет да и побежит в избу Потапа— похлопотать там по–хозяйски: постирать, почистить грязь й сердечно поговорить с Петькой. Иногда она пропадала там долго и возвращалась домой оживлённая.
Я пытался несколько раз завязать с Петькой прежнюю дружбу, но он встречал меня равнодушно и слепо, как взрослый, которому некогда заниматься со мной пустяками.
— Ты меня покамест не замай, — с суровым добродушием предупреждал он меня. —
С Кузярём мы сходились у пожарной. Казалось, он совсем забросил своё хозяйство и норовил удрать от больной матери, но я хорошо знал своего друга: расторопный, горячий, он вставал задолго до солнышка, убирался во дворе, варил какое-то месиво на завтрак, уезжал на полуживой лошадёнке в поле, кормил её на межах, а сам грабельцами косил реденькую рожь.
Он встречал меня обычно снисходительными шуточками:
— Ну, вольница бесшабашная! Выспался, свистнул, брыкнул да и на облачке покатался. А я вот успел уж и руки косой отмотать. Хочу на помочь тебя звать, всё-таки с полосы-то моей снопик наберёшь. Скирда не скирда, а два снопа — пара.
А мне совсем не хотелось отвечать на его балагурство: болтать да дурачиться на этом месте я считал тяжким грехом. Здесь пороли людей, здесь плакала Паруша… А сейчас Тихон с дружками томятся в остроге и ждут суда. Они стояли передо мною, как живые, в крови, истерзанные, но неукротимые. При второй встрече я оборвал Иванку:
— Аль ты забыл, чего тут делалось?
— Как это забыл? — вспыхнул он от обиды. — Я, может, и хожу-то сюда неспроста…
— Ну, и не зубоскаль! Это хуже всякого греха. Давай лучше приходить сюда, чтобы письма 1 ихону писать.
Иванка ошарашенно вытаращил на меня глаза и схватился за голову.
— Вот досада-то! Как это не я, а ты надумал? А я всё тоскую, чего это мне тошно… хоть плачь!..
И мы решили на следующий же день принести бумагу с чернилами и вместе с Миколькой написать в тюрьму Тихону большое письмо. Взволнованные этим решением, мы пошли к школе, где плотники достраивали крылечки и украшали наличники и карнизы причудливей резьбой, а маляры из Моревки красили рамы белилами. На площадке между церковной оградой и школой столяры вязали парты. Классная доска стояла тут же, ожидая, когда её покроют чёрной краской.
Работу возглавляли Архип Уколов и отец Микольки — Мосей. Сейчас Мосей уже не шутоломил, не разыгрывал из себя юродивого, а выпрямился, помолодел и, не выпуская топора из рук, по–хозяйски покрикивал. Он быстро и ловко выпиливал и вырезывал кружевные накладки на наличниках, на крылечках и на карнизах здания. Он встретил нас ласковой улыбочкой и крикнул скрипучим фальцетиком:
— Ребятишки! Аль неймётся вам? Глядите, школа-то какая нарядная будет. Учитесь да помните нас, стариков. Была моленна пятистенна для покаяния да воздыхания, а сейчас — светёлка вся в резных цветах да выкладях. Сроду у нас училища не было, а нынче мы с Архипом на старости
Архип, не отрываясь от работы, по–солдатски хрипло завывал:
– — Ой, ребяты, бравые солдаты, пойдём с туркой воевать! Мальчики вы мои любезные! Только с вами, негрешными чертятами, и жить хорошо…
Мы с Иванкой закричали наперекор ему:
— Мы, дедушка Архип, в солдаты не пойдём.
— Как это так не пойдём? —сердито ощетинился он. — Лобовой не волён в своей воле: его берут и бреют.
А мы норовили уязвить его побольнее:
— Солдат-то вон на мужиков гоняют. В подмётных-то бумажках что было написано? В Балашовском уезде да в Бекове солдаты в народ стреляли. Да и Тихон говорил, и люди толкуют…
Мосей визжал и с изумлённым ликованием хлопал себя по бёдрам.
— А ты гляди-ка, Архип, какие ребятишки-то! В ихние годочки мы смирные телята были. И не мы их, а они нас норовят уму–разуму учить. Слышь, Архип? Народишка-то какой растёт?
Архип слушал его и притворялся свирепым. Он взрывал землю своей деревяшкой, таращил на нас глаза и рычал:
— Ах вы, бунтари–пескари! Кто это вас на дыбышки поднял? Кто на сердчишках забарабанил?
Кузярь с дерзкой прямотой и негодованием обрушился на Архипа:
— А что земский да становой сделали? Этого до смерти не забудешь. Я ведь, дедушка Архип, не слепой был: видал, как слёзы-то у тебя капали… А где сейчас Тихон с Олёхой да Гордей с Исаем? Завтра мы с Федяшкой письмо писать им будем, что об них думают…
Архип бросил инструменты, сурово посмотрел на небо, и у него затряслась голова. Вдруг он смешно подпрыгнул на своей деревяшке, сорвал с головы картуз и шлёпнул им по ладони.
— Эй, Мосей–рукоделец! Школу-то надо им вековешную построить. Они вот, младолетки, уж не забудут нас. Не зря, значит, я и с турком воевал, кровь свою пролил… а бог сохранил меня, чтобы людям умельством послужить. Мы с тобой, Мосей, гоголями должны ходить. Слыхал, чай, какое понятье-то у них? И сердчишки и умишки, как кипяток, бушуют… Эх, народишки вы мои любезные!..
Мосей ухмылялся в бороду и, стругая рубанком, певуче приговаривал:
— С тобой мы, Архип–кудесник, всё делали да переделали: и дома и домовины, мельницы и сенницы… А для кого делали? Для бар да лихоимцев — для Стодневых да Измайловых. И все они — писаря да книжники. Не на свою бы голову школу-то эту построить… Ведь в школе-то писаря и делаются. Страсть я боюсь писарей всяких! Вон мой большак, писарь-то, и себя в кандалы заковал и безвинного парня сгубил.
Архип теребил бачки и бил по земле своей деревяшкой.
— Дьяволу продал свою душу писарь твой — мироеду и кровососу… Туда ему и дорога!.. А за парня всю жизнь казниться будет. Грамота не злом, а правдой сильна.
Я впервые видел Архипа в таком негодующем волнении. Этот старик на скрипучей деревяшке, безобидный, одинокий, казался мне до сих пор старчески слабым, потерявшим здоровье в многолетней солдатчине и каждодневном труде. Только нам, ребятишкам, он был близок и понятен и только с нами да с молодёжью держал себя играючи. А сейчас вдруг он оказался сильным, мудрым, кипучим и хранил в душе что-то заветное, чего не ведали наши мужики. В эти минуты он напоминал мне Володимирыча.