Лихие дни
Шрифт:
Газеты не приходили в деревню, почта не работала. Ни одна весточка не приходила со стороны советской земли. И никто в колхозе не знал, что творится сейчас на белом свете. Где фронт? Где Красная армия? Далеко она или близко и когда она вернется и выбьет проклятую зеленую саранчу, засевшую на родной земле?
Немцы жили как будто спокойно и не собирались уходить. И деревенским людям казалось, что Красная армия вернется не скоро и что много еще придется им вытерпеть всего за это время.
На одиннадцатый день, утром, офицер потребовал молока. Толстый ефрейтор притащил откуда-то
— Кто пойдет за молоком? — спросила бабушка, — Кто пойдет: я?
Ефрейтор затряс головой:
— Никс, матка, никс. Пан!
И показал на Ганю.
Ганя обомлел. Он пойдет собирать для фашистов молоко по деревне?!
— Я не пойду, бабушка, — гневно сказал он, — пусть идут сами. Я не пойду!
— Молока никс в деревне, — обратилась бабушка к немцу, — молока никс! Фирштейн?
Ефрейтор разделывал на столе свежее мясо — немцы только что привели из соседней деревни корову и зарезали ее. Он отмахнулся от бабки рукой:
— Филь! (Много!)
— Нет молока в деревне, коровы не доятся сейчас, — настаивала бабушка. — Русским языком тебе говорю: коровы не доятся!
Немец опять отмахнулся и еще раз показал, сколько должно быть молока.
Ганя был угнетен. Ну как это он будет ходить по дворам, собирать молоко? Если бы для своих, если бы, например, для раненых красноармейцев, тогда разве он не пошел бы! Он бы выпросил, он бы уговорил, он бы по кружечке собрал! Да и просить не пришлось бы, каждый бы дал, сколько мог. Но для фашистов! Для врагов своих, для душегубов этих он пойдет молоко, собирать? Нет!
С улицы с ведрами в руках вошла мать.
— Вроде опять бьют где-то, — негромко, с затаенной радостью сказала она, — слышите?.
Все прислушались. Далеко глухо ударяли орудийные залпы.
— Уж не наши ли? — прошептала бабушка.
Ганя схватил шапку и побежал на улицу.
— Пан! Па-ан! — заорал ефрейтор. — Хальт! Хальт!
Ганя остановился. Немец приказал ему взять бидон и вынести на улицу. К крыльцу подъехали сани; в них была запряжена любимая дедова вороная лошадка. На ней уже ездили куда-то, она вся дымилась, а морда ее совсем заиндевела и обросла сосульками. В санях сидел молодой немецкий солдат. У него было такое кислое выражение лица, что казалось, этому человеку весь свет не мил и все надоело.
— Садись, — сказал он Гане недовольным голосом.
— Мама, я не поеду, — со слезами обратился Ганя к матери. — Мамушка!
— Садись! — закричал фашист и замахнулся на него ременным кнутом.
— Поезжай, поезжай, сынок! — испуганно сказала мать. — Что ты! Садись скорее, а то он тебя отхлещет.
— Ну подумай, ну как я буду по дворам молоко для немцев собирать?
— Да ты и не ходи по дворам. Ты отведи его прямо к Савельеву, ведь он теперь староста у немцев, негодяй этот. Вот и все. А уж тот пусть как хочет отговаривается. Понял?
Ганя, угрюмо сдвинув брови, полез в сани.
Ба-бах! Ба-бах! — вдруг отчетливо раздалось за лесом.
Мать и Ганя быстро переглянулись.
— Что слюшаешь? — кисло сказал немец. — Думаль, ваши бьют? Никс! Это германский зольдат русский мины на дороге взрывает. Ваших никс.
Ганя потихоньку вздохнул и взялся за вожжи.
Разгром
Не успел Ганя отъехать, как к дому, шумя и фырча, подкатил мотоцикл. Высокий немец с нашивками на рукавах поспешно вошел в избу, щелкнул на пороге горницы блестящими сапогами и, отдав честь, передал офицеру пакет. Офицер вскрыл пакет, прочитал. Светлые брови его нахмурились, он что-то резко скомандовал. Толстый ефрейтор засуетился, выхватил из печки недожарившееся мясо и поспешно понес в горницу. Солдаты бросились надевать свою амуницию, а шофер побежал к машине.
— Что-то забегали, — шопотом сказала бабушка, — уж и вправду наши не подпирают ли? Ведь всё бьют и бьют где-то.
— Кто их знает! — ответила мать. — Говорят, это они наши мины рвут. Не поймешь ничего!
Офицер поел наспех, даже не присев к столу. Обжигаясь, он жевал недожаренное мясо. Потом проверил оружие, оделся и вышел. Но тотчас вернулся, потирая уши.
— Кальт, — сказал он, — мороз!
Он подошел к матери, снял с ее плеч теплый вязаный платок, повязался им, а сверху надел пилотку.
— Спасибо, — сказал он, усмехнулся и вышел.
Бабушка всплеснула руками:
— Вот так идол! Как он ловко платок-то ухватил! А еще офицер, благородный! Бандит и больше ничего!
— Тише, мамаша, — сказала мать, — услышит еще. Пусть он повесится на моем платке, лишь бы чего похуже не было.
В горнице толпились солдаты. Маринка смотрела, как они собирают свои сумки, как одеваются, как доедают офицерский завтрак. Вот один из них, тот самый, у которого черные рачьи глаза, оделся было, а потом поежился, снова снял шинель, обвел глазами комнату, подошел к комоду и железным прикладом автомата начал разбивать его.
— Мамушка, — шепнула Маринка, — гляди-ка!
Солдаты выкинули все ящики на пол и с громким говором начали совать в сумки все, что там было.
— Так и есть: грабят! — горестно сказала бабушка, — Ведь все трудом нажитое, все горбом своим!
Мать молчала. Острая морщинка лежала между ее бровями.
— Мамушка, — толкнула ее Маринка, — они твое новое платье схватили! Твое шелковое! Отними, что же ты?
Мать не разжимала губ.
— Попроси, может отдадут, — обратилась к матери бабушка. — В чем ходить-то будешь?
— Не буду просить, — резко ответила мать.
Во дворе закричали куры. Бабушка бросилась было туда, но мать удержала ее за руку.
— Да слышишь, кур ловят! Слышишь или нет?
— Слышу, — ответила мать. — Ну и что же? Отнять ты не отнимешь, у нас с тобой на это силы нет. А просить?.. Не надо просить, мамаша. И не плачь. Наши слезы — им радость.
Маринка не утерпела, выскочила во двор. Два немецких солдата гонялись за курами. Куры пронзительно кричали, взлетали чуть не до крыши и не давались в руки. Тогда один солдат, тощий и кривоногий, схватил жердь и начал бить кур. Одна за другой белые породистые молодки падали на солому.