Лихие дни
Шрифт:
— Ведь это же несушки, — сказала потихоньку Маринка, — ведь они же скоро нестись будут.
Солдаты и не слышали ее слов и далее не оглянулись на нее. А Маринка, испуганная собственной смелостью, бросилась обратно в избу.
Двери в избу были открыты настежь. Солдаты с набитыми сумками выходили на улицу и, грохоча сапогами, сбегали по намерзшим ступенькам крыльца. Маринка остановилась в сенях, пережидая, пока они пройдут. На улице шумели заведенные машины; они кружились и разворачивались возле дороги. И, покрывая их шум, где-то совсем близко за отрадинским лесом бухали тяжелые удары
В избе было тихо.
— Ушли? — спросила Маринка.
Бабушка сидела, подпершись рукой под локоть, и молча плакала. Мать поглядела на Маринку сухими блестящими глазами и тоже ничего не ответила.
Маринка вошла в горницу. Дым еще висел под потолком. Белые обои, которые бабушка так берегла — бывало пальцем не даст до стены дотронуться, — эти обои были покрыты пятнами, изорваны гвоздями. Карточки, украшавшие стены, были сорваны и валялись в углу: они мешали немцам развешивать по стенам свою амуницию. Ящики из комода, опустошенные до дна, стояли среди пола, грязного, затоптанного дочерна.
— Мамушка, чего же теперь делать будем? — тихо спросила Маринка.
Мать провела рукой по своим глазам и как бы встряхнулась.
— Что делать? А вот сейчас соберем на стол да будем обедать. Ничего! Ограбили нас, обобрали… А мы возьмем да еще наживем! Правда, дочка? Изба у нас цела, корова цела. А это самое главное — изба да корова. В избе от холода не замерзнем, а с коровой с голоду не умрем. Не тужите! Доставай щи, мамаша; вот и дед наш обедать идет.
Дедушка вошел в избу и молча, ни на кого не глядя, стал раздеваться.
— Дедушка, ты есть хочешь? — спросила Маринка.
Дед не ответил.
Все насторожились: что там еще случилось такое, чем так расстроен дед, что даже с Маринкой не разговаривает?
А дед отошел к окну и, отвернувшись ото всех, уставился глазами на седые морозные узоры.
— Дед, ты что? — с затаенной тревогой спросила бабушка.
— Да ничего, — хрипло ответил он.
— Ну, говори! Что случилось?
— Ступай во двор, посмотри… там…
Дед не договорил и махнул рукой. Бабушка выбежала из избы. И тут ее крик раздался по всему двору:
— Батюшки! Кровные! Корову зарезали! Корову! Ох, что… же вы с нами делаете, что же вы делаете!
В ответ на бабушкины крики раздались смех и ругань. Но что там случилось? Смех вдруг прекратился, кто-то удивленно вскрикнул, и ругань поднялась снова, но уже бурная, злая, угрожающая. Бабушка вошла в избу белая, как холст. За ней с револьверами в руках, не переставая кричать и ругаться, ворвались немцы.
— Пан? Где пан?
Они окружили деда; один схватил его за ворот рубахи и рванул так, что дед пошатнулся. Другой, стиснув зубы, ударил его по лицу. Дед охнул. Среди криков и немецкой ругани Маринка поняла только одно слово: «Партизан!»
И
— Беда, — прошептала она, — беда пришла к нам!
И, быстро взобравшись на печь, она зажала уши и уткнулась лицом в подушку, чтоб ничего не видеть и не слышать больше.
Ганя в Корешках
Ганя погонял лошадь. Немец с недовольной миной насвистывал что-то, в санях позвякивала крышка бидона.
А за лесом непрерывно грохотала канонада.
«Мины рвут… — думал Ганя. — Ну, вот этот удар — мина. А вот это? Это же пулемет! При чем же тут мины? — И снова в его удрученное сердце проникла радость. — Врут они, это наши бьются!»
Выехав на корешковскую гору, Ганя увидел какое-то необычайно тревожное движение в Корешках и в Отраде. Гудели и фыркали машины, разворачивались, загромождая улицу. Некоторые стояли неподвижно, и под моторами у них пылали костры — видно, застыло горючее и машина не шла. А по отрадинской дороге, по которой пришли к ним немцы, снова сплошной очередью двигались немецкие войска — фургоны, конница, мотоциклы… Но двигались уже обратно, туда, откуда пришли.
«Неужели отступают? — Ганя боялся поверить этому, боялся обрадоваться понапрасну. — Где там отступают! — возражал он сам себе. — Вон и в Корешках полно машин и у нас на Зеленой Горке тоже. Они даже и не собираются уходить, где ж там! Разве их теперь выгонишь!»
В Корешках было людно на улице. Кругом слышался немецкий говор. Фашисты суетились возле машин, что-то кричали друг другу, приплясывали от мороза, терли себе уши и носы и ругались. Многие машины готовились к отправлению. В эти машины немцы таскали из домов и сваливали всякое крестьянское добро: полушубки, посуду, одеяла, даже табуретки. На повороте, там, где дорога сворачивает на Отраду, Ганя придержал лошадь. Мимо, чуть не задевая за их сани, промчался отряд мотоциклистов. Ганя глядел на их странные, жуткие фигуры, и брови его хмурились. Сколько же их нагнали сюда!
Ганя поставил лошадь к сторонке, а сам пошел искать старосту Савельева. Недовольный немец следовал за ним. Новоиспеченного старосту Ганя нашел скоро, но поговорить с ним оказалось не так-то легко. Его окружали солдаты. Один кричал, чтоб староста дал лошадей, другой громко ругал его за что-то и дергал за рукав. Немец, который сопровождал Ганю, растолкал всех и стал требовать у старосты молока. Но и его тоже оттолкнули. Высокий, с нашивками на рукавах, только что подъехавший на мотоцикле, подошел к старосте и приказал передать всем жителям, чтобы они немедленно выходили из домов и тотчас же покидали деревню.
— Жечь, жечь хотят! — заголосили стоявшие рядом бабы ж побежали к своим дворам.
— Глядите, Отрада-то! — отчаянно крикнул кто-то.
Над Отрадой поднимался черный дым.
Ганя бросился к своей лошади, выкинул из саней бидон и, забыв про своего провожатого, недовольного немца, помчался домой. Он погонял лошадь, а сам оглядывался то на Отраду, то на свою Зеленую Горку. Дым над Отрадой становился все гуще, все шире, яркие багряные языки показались внизу, но над Зеленой Горкой пока еще ясно синело тихое небо.