Лихие лета Ойкумены
Шрифт:
Так и сказал:
— Поход этот нешуточный. Возьмешь его на себя?
— Если хан поручает, почему нет?
— На том и решим, — поспешил изречь Заверган и, как свидетельство своего удовлетворения согласием, протянул правую руку и доверчиво положил ее кмету на плечо.
На то, чтобы подумать и растолковать, кто, где и как будет действовать в этом походе, был дан день и половина ночи. А на сам поход отводилось самое короткое время. Так как полагались не столько на силу и знание, сколько на дерзость. А ее может позволить себе только тот, кто умеет быть и мужественным,
Напоминал всем об этом, а будут ли такими, когда Коврат и его сотни подадут знак, не уверен. Врываться придется в ночь, по сути, вслепую, и ромеи могут оказаться не такими уж безопасными, как надеются. Откуда знать, как что будет на самом деле?
Впрочем, чего теперь колебаться и тревожить себя? Коврат пошел, возврата уже нет и быть не может. Так как ромеи отказались от переговоров, сеча неизбежна, и будет лучше, если он начнет ее именно так.
Тихо как в поселке и за поселком. Спят все или затаились? Ромеи, наверное, спят, чего должны не спать? Воины же его не должны бы. Там, куда ушел Коврат, вот-вот загорятся хижины, взметнется в небо тремя кострами огонь, а это и будет знак, что всех позовет на сечу.
Заверган встал с тщательно выстланного ему ложа и вышел из палатки. Стоит под звездами, прислушивается к окрестности. Наконец бросает пытливый взгляд на небо, ищет звезду, которая должна рассказать ему, долго ли ждать еще ожидаемого знака.
— Хан так и не заснул, наверное?
Оглянулся — позади палатки, у полупотухщего костра сидело несколько и среди них кметь, которому велено быть сегодня при хане и быть гонцом для всех его повелений.
— Если не уснул еще, то уже и не усну. Воз вон как круто опустил дышло, не так далеко то время, когда мир будет благословляться.
— И все же той звезды, которая благословляет мир, нет еще, хан.
— Да, так.
Постоял, размышляя, что делать дальше, и все-таки повернул туда, где тлел костер. Ему уступили место, позаботились, чтобы было легко и удобно сидеть и за ромейским лагерем следить.
— Хан, может, выпьет этот ромейский кумыс?
Посмотрел на кметя и потом спросил:
— Тот, что всего лишь греет кровь, или тот, что валит с ног?
Кметь смеется и тут же, не отходя от костра, достает баклажку с вином.
— Это, хан, из тех, что греет и веселит. Того, что валит с ног, при себе не имеем. Тот разве после победы употреблять, когда станем надолго.
Открывал баклажку и болтал, наливал в братницу — и снова болтал. А хан слушал эту не ко времени веселую беседу и не знал, как ему быть: поддержать кметя или накричать за несвоевременное веселье?
«Он не один такой, — остановился на мысли. — А так, если кметь счел возможным веселиться перед сечей, то воины тем более сочтут. Что если развеселятся до безумия и не поднимутся на сигнал?»
Хотел так, и сказать кметю и братницу подавали уже в руки. Собрался выпить и увидел этот момент: там, куда ушел Коврат, занялось, пугая небо, зарево.
Вскочил Заверган, встал на уровне, присмотрелся, волнуясь и радуясь одновременно.
— Пожалуй, наши подают знак?
И кметь,
— Так и есть! — Хан просиял лицом и, переглянувшись с воинами, поднял братницу. — За победу, кутригуры!
Все остальное произошло без его повеления. По одну и по другую сторону от палатки, что была средоточием кутригурского лагеря послышались зычные голоса, угадывалась суета, и, пока хану подавали жеребца под седлом, меч, щит, все остальные доспехи, переполошилась темнота, в тихом до недавнего времени поселке послышался топот копыт, горячее дыхание людей и лошадей, не только ближний, но и удаленный гул потревоженной в сонной тишине земли.
Заверган выехал впереди сотен, которые выстраивались рядом, и поднял над собой меч.
— С обеих сторон от нас уже начали. Начнем и мы. Вперед, кутригуры! Навалом и только навалом!
Дальше не оглядывался, сколько их идет за ним и как идут. Одно знал: идут все. Ибо слышал, как сильно стонет земля под копытами, как норовят настигнуть его и никак не настигнет многоголосый конский храп, безудержный рев. Воистину нахлынули такой волной, которая придавала смелости, силы, энергии. А еще дерзости, той отчаянной дерзости, что ни знает сомнений, а также и меры.
Нe думал, как получится, что окажется, когда доскачет до ромейского лагеря. Рубиться будет, как всякий муж, но не ограничится этим, захочет посмотреть, что творится вокруг, хоть как-то повлиять на то, что будет происходить, — скакал в ночь и верил: не зря скачет. Неожиданное вторжение в ромейский лагерь, да еще такое стремительное, и еще ночью, не может не нагнать страху, а страх загоняет хваленый ромейский разум в пятки, заставит трепетать дух. Это — без сомнения, это — наверняка!
Когда это произошло: и беспрепятственно достигли лагеря, и вломились в лагерь, не до того было, чтобы брать на себя все и всех. Кричали испуганные вторжением люди, ржали раненные или смертельно пораженные кони, бурлило видимо и то, о чем мог только догадываться, побоище. Поэтому и не думал о рати, как-то и не вспомнил в той круговерти, что на его совести поход. Отражал мечом нацеленные в него копья, срубал головы опрометчивым и вскрывал щиты, вовремя подставленные осмотрительными, топтал жеребцом неистово и снова поднимал и опускал на чью-то шею меч, слышал предсмертные стоны и сам хрипел от ярости, избыточной в ретивом молодом теле.
Пер куда видел и остановился только тогда, когда увидел впереди ромеев, а кто-то из кутригуров изловчился и поджег приготовленный вечером хворост для костров — в одном, втором и третьем месте.
Огонь осветил поле битвы и сразу же представил хану неоспоримость его победы: кутригуры были повсюду, они запрудили собой ромейский лагерь, и если в лагере кто-то защищался еще, то защищал уже не лагерь — собственную жизнь.
— Хан! — подъехал косматый в овечьей шапке и овечьей шкуре через плечо всадник. — Кметь Фемаш велел сказать тебе: там, — показал в сторону, — ромеи обставились возами и не дают подступиться к ним, засыпают стрелами.