Лихие лета Ойкумены
Шрифт:
— Но такая земля не может быть не обжитой правда? — приподнялась на локте, придвинулась ближе, обдала мужа теплом своего дыхания.
— Вот то-то и оно, что такая земля не может быть не обжитой. На нее не так просто прийти и сесть. Кметы этого не понимали, по крайней мере до похода, поняли после, но узнать не успели. Взбесились они на нас, Каломелька, за коварство и татьбу отца твоего, если бы ты знала, как взбесились.
Не хватило слов сказать что-то на это, зато хватило сердечной привязанности к мужу (все-таки сказал его, услаждающее для ее уха слово: Каломелька. Поэтому и не стала ждать, когда подаст ей знак своей привязанности, сама подала его. Прильнула, вымытой пахучим зельем, головкой к плечу и притихла, ждет, что хан на это: обнимет, приласкает или останется холодным к ее умилению.
Да нет,
— А у меня радость для тебя, — не сказала — выдохнула вместе с теплотой, что распирала грудь.
— Радость?
— Да. Непраздна я, муж мой и повелитель ласковый. Ношу под сердцем дитя твое.
Право, и высказаться не успела, как почувствовала: хан не рад ее слову-исповеди. Дернулась и видимо ослабла в силе крепкая перед этим рука, застыло тело, задержалось дыхание, и весь он, хан, застыл на неопределенно долгое время и ни слова. А это молчание заставило застыть и Каломель. Чувствует, хочет подать голос, спросить, ей это только кажется, она не единожды пугается, опять сгущает над собой тучи, ибо все, что думает о молчании хана, видимый страх, это правда — и не может: недостает силы, недостает и дара слова.
— Ты… не рад нашему ребенку? — едва выдавила из себя, а было такое впечатление, будто крикнула во весь голос.
XIII
Когда-то угнетала всего лишь неуверенность, и страх посещал время от времени, а думалось: вот какая беда обступила. Сейчас же раздирает сердце жгучая боль и еще жгучая обида, утвердилась и стала обладательницей сущности полной безнадежности, и Каломель не сняла ни одного из кинжалов хана, которых, как нарочно, вон, сколько повесили на стены, и не разодрала себя, пользуясь отсутствием хана, не пошла, плененная отчаянием, к Онгулу и не стала искать утешения в его тихих водах, даже то, что казалось некоторое время наиболее вероятным: сесть тайком на подаренную ханом и привыкшую уже к ней кобылицу и умчаться, пока спит неблагодарный кутригурский род, к Широкой реке, переплыть, держась за гриву, ее воды и прибегнуть, если не к отцу, то к матери, пусть примет и утешит свою несчастную дочь, — даже это, видимо, спасительное намерение вынуждена погасить в себе. Ибо, как переплыть через такую реку, как Широкая, когда мужи не отваживаются преодолеть ее без плотов, и как жить у матери с родившимся без мужа ребенком? Лучше в Онгуле искать для себя приют, чем там.
Но, увы, и в Онгул не осмеливается пойти. Чувствует сердце, унижена и попирается всеми, терпит через это пренебрежение вон какую муку, а не идет. На кого и уповает? На своего мужа? Так он же ничего не обещает ей! Когда в ночной беседе, что еще бывала с женой, и считался с женой, то сейчас и на ночь не всегда объявляется. Где ездит, чего ищет, одно Небо знает. Недовольный, видишь, что попрекнула ледяным равнодушием к ее надежде, что не поверила заверениям: не безразличен он, всего лишь оторопел от неожиданности. А как же она может верить, когда страх его крикнул ей нескрываемым криком, когда и после этой злополучной ночи замечает за ханом зримее, чем прежде, печаль-раскаяние? О чем он думает днем и ночью, как не о жене утигурке, что родит ему ребенка, в крови которого примесь крови ненавистного ему племени? Вероятно, поведал уже об этом в роду своем, наверное, сказали: мало суки-утигурки, будет еще и щенок от утигуров.
«Отче, отче! — плачет безутешным плачем. — Зачем же вы отдавали меня замуж в чужой народ, коли позволили себе так поступить с этим народом? Заверган прав: такого не прощают, за такое придется расплачиваться. Вот я и расплачиваюсь».
Живой, говорят, думает о живом, а Каломель и мысли уже покинули. Ибо все, что можно было передумать в ее безысходности, не раз уже передумала, во все щели заглянула, которые могли быть спасительными. Спасения только не видит. А когда нет спасения, что остается делать? Дождавшись дня, ждать ночи. Ночь всем дается для сна, а сон в этом взбаламученном мире чуть ли не единственное облегчение.
Не смогла заметить, как заснула: днем еще, или тогда уже, как тьма окутала
— Зачем это?
— Хан велел. Убегать тебе нужно.
Говорила тайно и вела тайно. Похоже, что за ее таинственностью скрывается пусть и жестокая, но все же правда. Однако и сомнение не замедлило посетить. До сих пор ханская палатка была ей надежным убежищем, тут никто не мог на нее посягнуть. Куда бежит, когда за палаткой — супостаты и недруги?
Опять дрожала вся и покачивалась от слабости силы в теле, однако и спешила одеваясь. Может, действительно, так надо. Может, и стойбище хана не может предохранить ее от неистового желания мести? Мог же Заверган, зная, что беда надвигается, договориться с кем-нибудь из верных, чтобы перепрятал в себя жену. Поэтому, видно, и ходил расстроенный, зная: надвигается беда, а жену негде приютить. Теперь нашел ей убежище, и зовет.
И те, что выводили из палатки, и те, что сажали на оседланную уже кобылицу, были из рода Завергана. Поэтому и не подумала перечить, делала то, что велели. Лишь только спросила перед тем, как должны идти уже:
— Где муж мой, хан Заверган?
— А там, у друзей своих. Поехали.
Гнали лошадей вскачь, долго, пока не почувствовали: и сами устали и лошадей утомили. Отдохнули, ехавши шагом, и снова вскачь. Так до самого рассвета. Лишь на рассвете сказали ей:
— Теперь все, теперь мы в безопасности.
За ночь не пыталась даже узнать, где она, куда везут ее. Сейчас то и делала, что осматривалась. Под копыта стелилась давно не езженная и поросшая уже вездесущим сорняком дорога, вокруг лежала ровная, разве что кое-где пересеченная пологими ложбинами степь. Ничего же примечательного в этой степи не могла увидеть.
— Долго еще ехать? — поинтересовалась у старшего среди мужей, которые сопровождали ее.
— Устала? — ответил вопросом на вопрос. — Потерпи, скоро передохнем. Там, — показал кнутом, — должно быть падь, а в пади — хороший корм для лошадей, водопой и уют для всех нас.
Он, вероятно, хорошо знал этот путь, как и степь вокруг пути, за первым холмом попала на глаза довольно-таки глубокая ложбина, а в том ложбине блеснула под солнцем вода.
— Вот и оно, место нашего отдыха.
Теперь только, как освободилась от стремян и стала на ровном месте, почувствовала, как она устала. Впрочем, не прилегла, чтобы отдохнуть здесь, у воды, по-настоящему. Пока люди расседлывали лошадей, затем давали им возможность остыть перед водопоем, только и делала, что осматривалась, и присматривалась, и думала про себя: какое это благо — чистые воды земли. Что бы делали, тем более днем, под палящим солнцем, если бы пришлось ехать, а вокруг ни капли воды? Потеряли бы силу и упали от удушья лошади, за лошадьми и они, путники, еду можно взять с собой, можно получить, при необходимости, в степи — вон, сколько дроф видела с седла кобылицы, достаточно подкрасться, метко прицелиться — и получишь вкусное жаркое. А воды с собой много не возьмешь, должен ждать, пока найдешь реку или падь, ручей при пади, и прохладу, которая идет от воды. Не было бы здесь мужей, не удержалась бы, сняла бы, с себя потные от пути доспехи и искупалась бы, как когда-то бывало, на берегах Белой реки.
Опять оглянулась и оцепенела: погоди, а тот густо поросший камышом островок, что отошел, как шаловливый ребенок от матери, на добрый десяток шагов от берега и кичится своей выходкой, она будто видела уже. Да, так, видела! Вот только когда: как объезжали с мужем землю его после свадьбы или раньше, когда родичи везли ее на Онгул из-за Широкой реки? Ой, лихо было тогда, как везли ее из-за Широкой реки. Так это они теперь отправляются с ней к утигурам? Намерены вернуть свою ханшу неверному отцу и тем навечно разлучить с Заверганом? Где и сила взялась. Вскинулась, будто бы напуганная птица, пошла берегом пади в один, в другой конец, что-то хочет сделать, кому-то что-то сказать, ибо крикнуть, а крик застрял в горле и намерения слились в одно непонятное «нет» и стали петлей на шее. Собирается подступиться к старшему из мужей и сразу же передумала: он — тот, кому поручено переправить ее, он ничего не скажет; порывается к среднему — и опять останавливается: а средний относится к тем, которые пойдут против старших?